Евгений Артюхов. «Здравствуй, боли чистая струя…» 25 января родился русский поэт Николай Дмитриев.

Время не щадит никого. Вот и Николай с годами всё меньше напоминал того круглолицего длинноволосого парня, с которым меня познакомил Николай Константинович Старшинов в конце 76-го или начале 77-го. Того самого, чей портрет можно увидеть в тех же «Ночных соловьях» рядом с титульным листом. Но это – внешняя сторона. Внутренне он до конца своих дней оставался всё тем же застенчивым и оттого немногословным человеком.

Вскоре после нашего знакомства Николай подарил мне свою первую книжку. Тоненькую, листовую, на обложке цветущая яблоневая ветка и обелиск – высокий постамент с танком Т-34 наверху. («Я раньше часто проезжал/ Село, где танк на пьедестале…») К тому времени о Колиной книжке я уже слышал восторженные отзывы. Достаточно сказать, что она была отмечена в издательстве «Молодая гвардия» как лучшая книга года.

Я прочитал. Понравилась. Причём понравился её деревенский свод: Речонка Таруса (это стихотворение цитирует в предисловии Римма Казакова), Радуга, «Парк насажен, лифт налажен…», Церковь, созданная французом «с чудной фамилией Бове», Девчонка, озорно вызывающая сельского учителя на гулянье…

Кстати, об этой девчонке.

…И девчонка (вы учтите),

лишь под вечер свет включу:

«Выходи, — кричит, — учитель,

целоваться научу!»

Таков был первоначальный вариант концовки стихотворения «Из письма в институт». Потом, видимо, борясь с инверсией («кричит учитель»), Николай утяжелил фразу: «Эй, — кричит, — иди, учитель,/Целоваться научу!». Первый вариант мне нравился больше, цепляла только ремарка – «вы учтите». (Что мне, читателю, нужно учитывать и зачем?)

Теперь о службе, об армии, о войне…

Николай не был «упёртым» человеком, умел поспорить, не столько навязывая своё мнение, сколько защищая свою точку зрения. Помню, он несколько растерялся, когда я заметил, что, понимая, не принимаю его знаменитого «В пятидесятых рождены…»

В пятидесятых рождены,

Войны не знали мы, и всё же

В какой-то мере все мы тоже

Вернувшиеся с той войны.

…………………………………..

С отцом я вместе выполз, выжил,

А то в каких бы жил мирах,

Когда бы снайпер батьку выждал

В чехословацких клеверах?!

Оговорюсь сразу: уровень таланта, образованность, литературная среда, в которую попал совсем молодым, чисто человеческие качества не позволяли ему конъюнктурить, писать в полруки какие-то проходные вещи по случаю или для прокорма, опускать планку ниже однажды взятой, в общем-то солидной поэтической высоты. Вот и в этом конкретном случае претензий к стихам, как таковым, у меня не было. Но что коробило? А коробила сама постановка вопроса, стремление примерить шинель путь не с чужого (отцовского!), но все-таки и не своего плеча.

Да, старшим будет приятно чувствовать, что наше поколение так же трепетно относится к их великому подвигу, как и они сами. Более того — они это всячески приветствовали и поддерживали. Но, тем не менее, для нас (а для меня – человека служивого – в первую очередь) важнее, спустя столько не лет, а уже десятилетий после победного салюта, понимать и помнить, что:

Ни одно в России поколенье

со своей войной не разошлось.

Со своей! Вот в чем закавыка. Но умозаключения такого рода в ту пору не приветствовались, поддержки не находили, стихи с ними из журнальных подборок и книг выбрасывались. Да чего там, если и позже наши высоколобые мудрованы афганскую войну окрестят «походом за речку», горбачёвско-ельцинские межнациональные войны «инцидентами в горячих точках», а «две Чечни» с тысячами погибших и десятками тысяч раненых и искалеченных – «контртеррористической операцией».

А с Николаем мы общий язык находили. Он и действительно вскоре пошёл на службу. Написал в ту пору немного, но всё, что оттолкнулось от казарменного порога, сработано крепко: и «Одуванчик медленный спустился,/ Парашют оставив на виду…», и Генеральская берёзка, и очень близкое мне «Я знаю, что такое строй…»:

Я знаю, что такое строй,

Перловый суп из мятой миски,

Ночлег бездомный, плац сырой,

И тьма в глазах, и выстрел близкий.

Опять бесчинствует зима,

Смерзаются душа и тело,

Но здесь гражданственность сама

Тобой командует умело.

Бегу. Наполнил ветром грудь,

А командир на слово краток.

Мне дотянуть бы как-нибудь

До молодых его лопаток!

Мне б от сержанта не отстать,

Не уступить усталым нервам.

Я в армии. Мне двадцать пять.

Отцовский возраст в сорок первом.

Вот и сравните это, с тем, что поднято чуть ли не знаменем нашего поколения («В пятидесятых рождены…»). В новом присутствует всё то, что было и в старом. Только теперь не требуется никаких экивоков («в какой-то мере все мы тоже…») Нынешнее построено на собственном опыте. И это главное.

Мы обычно говорили о поэзии, поэтах и стихотворцах, об умирании деревни, об армейских порядках, о своём житье-бытье. Я родом из Реутова, а Коля много лет прожил в Балашихе, по сути – рядом. Поговорить было о чём. Его литературная судьба складывалась удачно. В двадцать два первая книжка и премия издательства. Через три года в той же «Молодой гвардии» — вторая, только уже солидная — на три с лишним авторских листа. Прекрасные отзывы с VI Всесоюзного совещания молодых писателей. Премия Ленинского комсомола. Он стал одним из самых молодых членов Союза писателей СССР. Его охотно печатали в журналах, альманахах, коллективных сборниках. В 82-м в «Современнике» вышла третья книга и опять обстоятельная — на три с лишним листа. Через год в ставшей родным домом «Молодой гвардии» очередная — на пять с половиной авторских листов под редакцией Н.К. Старшинова…

Существует апокриф: о чем бы ни говорил Старшинов, в конце фразы обязательно добавит: «А все-таки Николай Дмитриев – отличный поэт». Ну что ж, я сам не раз был свидетелем восторженных отзывов Николая Константиновича о стихах молодого тезки. Он и писал об этом: «С именем Николая Дмитриева у меня связаны самые большие надежды в поэзии».

Кому много дано с того серьёзно и спросится. Я помню, как переживал Константиныч за Колю, который никак не хотел выходить за околицу малой родины, множил и множил варианты стихов о матери и отце, о деде и бабке. Как радовался, когда у него появлялись строки о районной газете или генеральской берёзке, о том, как не отпустили за границу, о литературном споре Лескова с Достоевским или просто мастерски выписанный портрет поэта-современника.

Говорю как старый почитатель,

Но ушедший в мир иных страстей:

Мы в него влюблялись по цитатам

Из больших ругательных статей.

Как умел он каяться красиво!

Тысячные толпы усмирял.

Своё имя к имени «Россия»,

Сам себя пугаясь, примерял.

И, в пророках шествуя когда-то,

Хоть куда-то звать хотел толпу,

После улыбался виновато

С челочкой, приклеенной ко лбу…

Дальше цитировать не стану, и так ясно о ком речь. Напомню лишь об обиде нашего наставника на этого человека с чёлочкой.

Когда в издательстве «Молодая гвардия» решалась судьба рукописи Николая Дмитриева, у Старшинова произошел такой разговор с Евгением Евтушенко:

— Евгений Александрович, не возьмете ли вы для внутреннего рецензирования одну небольшую рукопись молодого поэта?

Сначала тот решительно отказался: — Не возьму! У меня на это нет времени. — Но всё-таки поинтересовался: — А чью?

— Николая Дмитриева.

Согласился он тоже сразу:

— Его я возьму… Да, возьму.

«А ну как Евтушенко ради подтверждения своих высказываний о том, что после его поколения не появилось ни одного заметного поэта, разгромит рукопись? – мучился потом сомнениями Старшинов. — Ведь если по достоинству оценит – значит, признает свою неправоту, перечеркнёт свои высказывания о следующем поколении…»

Рецензию «мэтр» написал доброжелательно и объективно, а вот когда Николай Константинович попросил его разрешить поставить написанное предисловием к подборке молодого поэта, идущей в очередном альманахе «Поэзия», который в то время как раз и редактировал Старшинов, тот упёрся: мол, внутренняя рецензия – одно, а печать – совершенно другое. «А ведь сам-то не постеснялся, и причём без всякого на то разрешения, поставить предисловием к книге прозы «Ягодные места» внутреннюю рецензию Валентина Распутина. Вот такой двойной стандарт», — возмущался Старшинов

Может быть, поэтому и в свою антологию поэзии ХХ века Евтушенко не поставил стихов Николая Дмитриева. Впрочем, его ли одного…

Нельзя обойти другие, более суровые напасти, выпавшие на долю Николая. Он ведь был человек открытый, совестливый и писал так же – открыто, совестливо. А попробуйте-ка в выпавшее нам мутное время год из года возить по листу кровоточащей душой. Надо как-то снимать стрессы. Ну Николай и обратился к не нами придуманному, но многократно проверенному творческим людом средству.

Старшинов очень переживал: «Пей, да знай меру. Так ведь нет! Он с каждым разом становится всё неуправляемей, задирается, теряет документы, деньги. Попадает в милицию…».

Что было то было. Все мы не без греха. Тот же Константиныч, помню, подписал мне том избранного, протянул и говорит: « А если бы не бражничал, глядишь, трёхтомник подарил бы…» Каково?!

А тут благодаря горбачёвско-ельцинским реформам и вся наша жизнь пошла на перекосяк. Издательские программы сворачивались, тиражи журналов и книг истаивали, гонорары легчали и почти повсеместно превращались в сладкие воспоминания. На что жить? Чем кормить семью?

Зарплата школьного учителя — смешная, литературным трудом тоже не прокормиться. Один из лучших российских поэтов стал приторговывать книгами. Вместе с Мишей Молчановым, моим однокашником по Литинституту, Коля приобретал ходовую литературу и старался реализовать её чуть дороже, чтобы оставалось хоть что-то на хлеб.

Об этом не без боли написал ныне тоже уже покойный Саша Щуплов в стихотворении «Обстоятельства времени». Приведу фрагмент:

…А на земле – покой и шалтай-болтай,

пьют, протирают лавочки и столы.

Жданов никак не вырвется на Алтай.

Нина Краснова моет в гостях полы.

У Бондаренко снова весь мир вверх дном.

Жизнь, как всегда, — и подла, и коротка…

То у Олеси с премиями – облом.

То у Коли – Донцову сопрут с лотка.

Здесь всё верно, кроме одной детали: Николай никогда не стоял за прилавком или лотком.

Чтобы не сидеть на шее жены, он корячился на садовом участке под Покровом, растил овощи, плодовые деревца, кустарники. Перекопал всё, как крот. Когда оглядывал наработанное им, думалось: ну как тут не надорваться?..

Об этом катастрофическом времени, наверняка ещё не раз напишут исследователи. Вот только хотелось бы, чтобы разговор шёл не вообще, не с чьих-то слов, а по делу. А то читаю, к примеру, в «Дне литературы» полосный очерк о Дмитриеве, а там такое: «Ушли родители, исчезла деревня, разрушилась семья, оставила любимая… Восьмидесятые годы – это годы постоянных потерь, годы загубленной любви, загубленной силы, испитое и избитое время. Кому нужен спившийся и обессиленный человек?.. Очнулся добрый молодец, а кругом ни семьи, ни жены, ни детей, ни дома, ни друзей, ни работы».

Так и хочется спросить: откуда Владимир Бондаренко это взял? От каких «поэтов и прозаиков его поколения» услышал? Если кто и был ему верен до конца, на кого он мог опереться, то это семья, это жена — Алина Доминиковна, которая и по сей день хранит верность покойному мужу, работает с его архивом, издаёт книги, устраивает вечера.

Кстати, вы откройте хотя бы том под названием «Очарованный навек», которым подмосковная земля отдавала долг своему поэту. Последний раздел состоит из стихов 2005-го. Сорок пять замечательных текстов за полгода ( а сколько ещё в черновиках!). Всем бы так обессилеть.

ПОСЛЕДНИЙ раз мы виделись весной 2005-го. Молчанову предстояла тяжёлая операция на сердце. В клинику приехали порознь. Коля с женой, Володя Ведякин, поэт, наш хороший товарищ, ну и я. Проговорили до крайнего срока, пока посетителей не попросили расходиться по домам. Ведякин уехал чуть раньше, а мы втроём стояли на остановке ждали автобус или троллейбус. Транспорта долго не было, и мы с Николаем взяли по бутылочке пивка. Вдруг он резко закашлялся. Кашлял долго, тяжело, с полминуты, наверное, без передышки, аж выступили слёзы. Я спросил: «Ты часом не болен? Может, не надо холодного пива-то?» Он только отмахнулся: «Ерунда» И рассказал, что третёвась так закашлялся, что потерял сознание. «Так надо сходить к врачу, может, что с легкими», — заметил я. Но тут подключилась Алина: «Как же, пропрёшь его в поликлинику…» «Ничего, скоро лето», — жизнерадостно подмигнул Николай.

Закончилась весна, наступило лето. Коля вызвался написать рецензию на мою книжку «Утро утрат» для «Литературной России». Как всегда, горбатился в своём Покрове. Когда наезжал в Москву, созванивались. Я ждал его в первых числах июня. Но позвонил Молчанов и сказал то, во что поверить было просто невозможно…

Владимир Андреевич Костров организовал автобус от ЦДЛ, но сам хоронить не поехал, болел. Хлопотал Георгий Зайцев…

Потом было отпевание, похороны в Покрове, на старом кладбище.

По остывшей его голове

муха ползала, как по траве.

И качалось кадило над ним,

и сурово глядел Серафим.

И лучился июньский Покров.

А на кладбище тьма комаров.

Ох и злы в Покрове комары.

Как в поэзии тьма мошкары.

КАК бы ни была зла «литературная мошкара», справедливость берёт своё, всё постепенно становится на места.

На вечере памяти в январе 2006-го в малом зале ЦДЛа яблоку было негде упасть. И выступающих набралось так много, что далеко не всем предоставили слово. Среди тех, кто пробрался к микрофону, оказался довольно известный поэт, лауреат Госпремии России. Он вышел с объемной большеформатной тетрадью, выпущенной Академией поэзии. Ну, думаю, сейчас загнёт что-нибудь о связи поколений, о том, кто у кого учился и чему… Но я ошибся. Повертев альманах, выступающий раскрыл его на Колиной странице, прочитал коротенькое стихотворение «Так мне и надо». Помолчал, повторил в задумчивости строку: «Руки в земле материнской купаю» и произнес уж совсем неожиданное:

— Здесь сто с лишним имён, а искупать душу в настоящей поэзии, можно разве что у него…

Примерно в это же время в книжном киоске ЦДЛа моё внимание привлёк объёмистый том — «Возвращение». Оказалось – это шестой «кирпич» новой антологии поэзии, выходящей в научно-издательском центре «Ладомир». Заглянул в оглавление – кроме Эдуарда Балашова и Николая Дмитриева ни одного знакомого имени. Почитал предисловие: редактор издания, некто Голубев, член СП Москвы, особо выделяет четверых авторов, при этом в эпитетах не стесняясь.

Ну что ж, открываю «поэта великой гипнотической силы», который от «пластов благоразумия» пытается спасаться на поезде:

Но когда утром, взяв тоннель,

мы выскочим, разувшись,

когда Урал со всех сторон

наставит городов,

чуть-чуть привстань и оглянись,

но будь благоразумен –

не дотянись своей башкой

до чёрных проводов!

Не скажу, что всё в этом «Возвращении» в том же духе. Но и у второго разрекламированного гения, который в начале 70-х в «дивном журнале «Сельская молодёжь» опубликовал «чудо почти невероятное», мне ничего не приглянулись. Да и судите сами:

Кто соткал твоё имя из шелеста грозных прибоев,

из кочующих капель, из шёпота грозных обвалов,

из мольбы умирающих в жёлтой пустыне бессмыслиц?..

Впрочем, бес с ними со всеми этими гениями и их бессмыслицами. Вот только, как стихи Николая оказались в таком более чем странном окружении? Стихи прекрасные, пронзительные: и «Березка на церкви», и «Отцовский дом», и «За окошками тьма поредела…» и «Совесть», и «Памяти Анатолия Передреева», которое хочу процитировать:

Когда по солнышку, по кругу

Стихи читали мы друг другу, —

Сторонний зритель замечал:

Один закончит чтенье – дружно

Его похвалят. Это нужно,

Чтоб поскорее замолчал.

Всяк про себя своё бормочет,

Ища свой наповальный стих,

Дождётся, встанет – и отмочит

В забавном обществе глухих.

…А лучший уплывает первым

По лапкам ёлочным во тьму,

И ход соперничества прерван,

Весь слух – молчавшему, ему.

Высказывайся, человече!

Не унывай, настал твой срок.

Пусть на минутку, не навечно,

Но молкнет глухариный ток.

НА поминках Юрия Кузнецова среди всё того же глухариного тока и пьяного раздирания рубах на груди мне запомнились только Колины слова. Мы сидели рядом. Он почти не пил, дожидался своей очереди. А когда встал, то сказал буквально одну фразу, но ёмкую, истинно показывающую трагизм потери:

— Если из Тютчева, я помню стихов сорок, то из Кузнецова около двухсот.

Дело, конечно, не в арифметике. Но прежде, чем сесть за эти записки, я в который уж раз перечитал «Ночных соловьёв». Хорошая книжка, достойная Колиного таланта – и объёмная (восемнадцать авторских листов), и напечатана культурно, с любовью «Молодой гвардией», и, что немаловажно, снабжёна дельным предисловием Юрия Полякова. А какие стихи!

Вдруг ослепит на повороте

Ненастный льдистый свет небес,

Как много странного в природе.

Как смотрит в душу этот лес!

И снега нет, но есть творожый

Тревожный запах юных зим,

Над колеёй моей дорожной

Скользит он, хрупок и незрим.

И ветру с торопливой речью

Вдруг удаётся донести

Печаль почти что человечью,

Своё какое-то «прости».

И как бывало не однажды,

Когда родна земле тоска,

Я всё ищу, ищу в пейзаже

Недостающего мазка.

С годами сердце не умнеет:

Смотрю, смотрю в простор полей,

Где, объясняя всё, темнеет

Фигурка матери моей.

ПОМИНКИ

Опершись о сугроб нерушимый,

На несчастной, на поздней заре,

Весь в багровой крови петушиной

С топором я стою на дворе.

А поминки – уже не поминки,

Впору хоть гармониста будить.

Только в этом они не повинны –

Смертных смертью нельзя удивить.

Не шумлю. Я их так понимаю,

Наших всех в позабытом краю!

Я стою и один поминаю

Невезучую мамку мою.

Как стирала, готовила ужин,

Как мелькала в машинке игла,

Как она в эту редкую стужу

Молодых петухов берегла.

***

Нине

Пойдём, сестра, борами спелыми,

Дышать прохладою земной.

Приснилась мне корзина с белыми,

И хорошо, что не зимой.

Они во мгле белели слитками

И пахли чащей и дождём:

Смолой, хвоинками, улитками

И берестой. Сестра, пойдём!

Где боль была – удаче вырасти.

Я в это верю, а пока

Там чудеса растут от сырости

И ждут ножа и кузовка.

Мы их домой доставим в целости,

Пусть будут нам в избе светить

Непересмотренные ценности,

Единственные, может быть.

Душа, теперь переболевшая,

Так поняла, что ей нужны

Сосняк, тропа повечеревшая

И милосердье тишины.

Пошли, мы родиной не бедные, –

Через мосток и по бугру.

…Уткну лицо в корзину с белыми

И с ними жизнь переберу.

А в этом стихотворении — «ИОВ» речь идет не о библейском благочестивом страдальце, а нашем современнике — о инвалиде Великой Отечественной…

ИОВ

Толпа торопится под кров

К нескудной или скудной пище.

А на углу сидит ИОВ

На гноище и пепелище.

Клубится перекатный вал,

А у него заботы нету –

Он уголок отвоевал

Размером в рваную газету.

Глядит, портвейном укрощён,

Глазами, полными прощенья.

Удобно сложносокращён

Чиновным хамом в миг смущенья.

Воспалена ИОВа плоть,

Истлели все его именья.

И чудно так глядит Господь

На русское долготерпенье.

***

Осталось уж не так и много

Скрипеть до смертного конца.

Я знаю: у того порога

Увижу хмурого отца.

Увижу орденские планки,

Увижу ясные глаза.

Он заставлял чужие танки

Коптить родные небеса.

И спросит он не без усилья,

Вслед за поэтом, боль тая:

– Так где теперь она, Россия,

И по какой рубеж твоя?

Нет у меня совсем ответа,

Я сам ищу его во мгле,

И тёмное безвестье это

Удерживает на земле.

СКВОРЕЧНИК

На лёгком мартовском морозе

У приподъездного крыльца

Скворечник ладит мафиози

Для бесквартирного скворца.

Я знаю: он великий грешник,

Угрюмей всех на этаже.

Поможет ли простой скворечник

Во мраке гибнущей душе!

Она уже ловила вести

О том, в какую канет тьму,

О самом незавидном месте,

Предуготованном ему.

…Когда на облаке покатом

Его досье возьмёт Творец, –

Вспорхнёт крылатым адвокатом

Семью пристроивший скворец.

Расскажет, как морозной ранью

Искал он прочного жилья.

Ну что же, всякому дыханью

Внимает грозный Судия.

ОТЦОВСКИЙ ДОМ

Я сойду, я всё-таки сойду –

Посмотрю ещё моё начало,

Одичали яблони в саду.

Даже небо словно одичало.

Поднялась крапива до окна,

В форточку глядит медвежье ухо,

И меня приветствует одна

Все углы излазившая муха.

Предлагали многое за дом,

Предлагали с деланной печалью,

И чуть-чуть возвышенной при том.

Лезли, но глаза мои дичали.

На диване в маминых очках

Небо детства в глянцевых сучках,

На столе сухая земляника.

Плесень по углам не соскрести.

Оставаться – дико, а уйти –

Встать и выйти – дико, дико, дико!

У Николая немало стихотворений, посвящённых друзьям-поэтам, Вот и это посвящено Ване Слепнёву, нашему хорошему товарищу, тоже, к сожалению, рано ушедшему из жизни:

Ресторан писательского клуба,

Витражами забрано окно.

Здесь читать стихи, конечно, глупо –

С этим здесь покончено давно.

Если в сердце детская обида

Иль иное горькое в груди,

Ты сюда, где делят рынки сбыта,

Отдыхать душой не приходи.

Бес там с их дремучими делами…

Но – Ивана вижу я в углу.

– Как ты, Ваня?

– Завтра еду к маме! –

Кулаком по скользкому столу!

Износил он три матросских робы,

Два номенклатурных пиджака.

Я люблю балбесов высшей пробы,

Я люблю Ивана-моряка.

Принимаю Ванино известье

С толикой сомнения теперь;

Ведь и год назад, на этом месте,

Ваня ехал к мачехе, под Тверь.

У него есть мачеха. Под Тверью.

Только, покидая пёстрый зал,

Год назад Иван ошибся дверью

И опять на палубу попал.

Он в пустой стакан глядит устало,

Гневно отметая мой вопрос, –

Нет, она его не посылала

Собирать подснежники в мороз.

Вздрогнул зал и встал немного косо,

Под ногами пол поплыл слегка,

То – под клубом выросли колёса

По желанью Вани-моряка.

Бес там с их дремучими делами,

С суетой бессмертной литвозни!

Не мешайте. Ваня едет к маме.

Он доедет к маме, чёрт возьми!

Колю можно цитировать часами. Я понимаю, что и так увлёкся, но не могу себе отказать в удовольствии познакомить (или просто напомнить вам) ещё хотя бы вот с этими стихотворениями:

За окошками тьма поредела,

И на кухне затеплился свет.

Это женщина так захотела,

И вины твоей, собственно, нет.

Ты лежишь, утомлённый зазнайка,

Ты ещё полежи, погоди –

Дай побыть ей хозяйкой, хозяйкой

С чем-то чистым и горьким в груди.

На глазах ты трезвеешь, умнеешь,

Но не это ей надо, заметь.

Если большее дать не умеешь –

Дай кастрюлями ей погреметь.

Ты цветы ей оставишь и адрес,

И в душе поразишься: когда

Две травинки успела крест-накрест

Уложить, как основу гнезда.

Это сделал инстинкт, а не разум,

Это было наитье. Пройдёт!

Это утром, разлучная, разом

Электричка твоя разметёт.

…Чем в вагоне займёшься ты светлом?

А ничем. Будешь ехать и жить.

И насвистывать что-то, и ветром

Старомодные слёзы сушить.

БЕРЁЗКА НА ЦЕРКВИ

На церкви ты растёшь, берёзка,

Как обещание беды.

И до земли не доберёшься,

И не достанешь до звезды.

И, глядя вниз, где возле пашни

Земных берёз грустит семья,

Томишься, как царевна в башне,

Испуг серебряный тая.

А в кирпиче немного соков,

И корни вглубь тянулись зря,

Но ты пока шуми высоко,

Над всеми сёстрами паря.

Пусть ветер ветви обвевает,

Пусть поит листья стадо гроз,

Пусть нелегко, но так бывает

И у людей, и у берёз.

***

Услыхали птицы ловчие:

Птица певчая поёт,

И, до кровушки охочие,

К ней направили полёт.

Окружили куст сиреневый

Да – заслушались её,

И поёт она без времени

Про заветное своё.

И подумать ей не хочется

Про цепочку хищных глаз,

И что если песня кончится –

То наступит смертный час.

Разрастайся, куст сиреневый,

Ветви тесно заплети,

Чтобы к песне той серебряной

Смерти не было пути.

Разминитесь, твари божии,

Все прекрасные на вид,

Но такие непохожие,

Что душа моя болит.

ТРИ ВИНЫ

Несу к святой обители

С притихшими людьми

Вину перед родителями,

Вину перед детьми.

По быльнику позванивают

Сухие семена,

Вина перед призванием

В конце пути видна.

Уж слишком часто с бесами

Случалось петь и пить,

И звуками небесными

Тот грех не искупить.

Шажочками неверными

Иду, скрипит костяк.

…Нет, по сравненью с первыми

Последняя – пустяк.

Поделиться:


Евгений Артюхов. «Здравствуй, боли чистая струя…» 25 января родился русский поэт Николай Дмитриев.: 1 комментарий

  1. Давно знал поэта, многое пришлось по душе. В Избе-читальне есть его страница, после смерти Николая её продолжал вести сын Евгений:
    https://www.chitalnya.ru/users/nikdmitriev/

    Добавлю ещё два стихотворения Николая:

    * * *

    «Пиши о главном», – говорят.
    Пишу о главном.
    Пишу который год подряд
    О снеге плавном.

    О желтых окнах наших сёл,
    О следе санном,
    Считая так, что это всё –
    О самом-самом.

    Пишу о близких, дорогих
    Вечерней темью,
    Не почитая судьбы их
    За мелкотемье.

    Иду тропинкою своей
    По всей планете.
    И где больней, там и главней
    Всего на свете.

    1976

    * * *
    Трудно малому поэту помирать –
    На Руси поэтов средних – цельна рать!
    Хорошо, коль был хотя бы добряком,
    Это легче – есть не чокаться по ком.
    Средний слесарь – тот не бойся – помирай.
    Помирать поэту малому – не рай.
    Станут речи на могиле городить,
    А глаза – по закоулкам разводить.
    Правда, есть ещё надежда-уголёк,
    Что проклюнется хоть строчка-стебелёк.
    Так случилось – ты у знающих спроси –
    И у малого поэта на Руси.
    …Ты уж стебель, выбирайся из травы –
    За тобою две соломенных вдовы,
    Сто несчастий, сорок бочек куража,
    Два ли, двадцать ли смертельных антраша.
    Злые дети. Быт почти что без порток.
    И не пять ли упорхнувших паспортов?
    Бестолково? Но такая уж стезя:
    Только ступишь – ни назад, ни вбок нельзя!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *