Юрию Мартыненко – 70. С юбилеем!

15 ноября юбилейный день рождения у известного астраханского писателя, члена Союза писателей России с 1998 года Юрия Михайловича Мартыненко. Он родился в станице Ольгинской на Кубани. Воспитанник Новоджерелиевского детского дома. Окончил Туапсинский морской гидрометеорологический техникум и Ростовский государственный университет. Работал в газетах «Предгорье», «Волга», на метеорологических станциях Каспия и Памира, в том числе, — начальником самой высокогорной в мире на леднике Федченко. Много лет руководил пресс-службой Думы Астраханской области. Автор книг повестей и рассказов «Выше нас только боги», «Я, лагерная пыль, свидетельствую…», «Солнце в огороде», «Гори, гори ясно», нескольких сборников журналистских работ. Публиковался в журналах «Наш современник», «Вокруг света», «Аврора», «Россия молодая», «Факел». Лауреат литературных премий имени Ивана Хемницера, имени Павла Бляхина, «Чистое небо». От души поздравляя талантливого прозаика и публициста, желаем ему крепкого здоровья и новых творческих удач!

ЮРИЙ МАРТЫНЕНКО

ГЛАВЫ ИЗ ПОВЕСТИ «ГОРИ, ГОРИ ЯСНО»

ПЕРЕПОЛНЕННАЯ ДУШA

Тяжелая брюхатая туча наплыла на станицу, зацепилась за высокие тополя у сельсовета, остановилась, и из нее полетели к земле, кружась, порхая, как бабочки, легкие снежинки. Белые, теплые. На неприютную, стылую землю, на деревья, воздевающие в иссиня-темному небу корявые черные руки, на замерзающую у мышиной норки кошку, на черепичную крышу хаты, на покосившийся сараюшко, сложенные в стожок сухие бодылки кукурузы.

Станица притихла, замерла в ожидании чуда. Не шелохнутся кусты. Не перебрехиваются собаки. Не горланят петухи. И даже жен­щины, спешащие домой, молчаливы. Их бригадир отпустил по­раньше с работы. Наверно, по случаю первого снега.

Долетел с далекой железнодорожной станции паровозный гудок — протя­жный, щемящий, тревожный. Перевернул душу. Что-то поднялось в ней до поры до времени хранимое в дальних тайниках, переболевшее, но не погребенное под каждодневной житейской маетой, Мария распрямилась, отложила на минуту скалку, невидящими глазами устремилась в ей одной ведомую даль и забылась. Что увидела она там? Что заставило ее оторваться от работы, отрешиться от бесконечных хлопот?

— Мама!

Снег падал все гуще, налипал на провода, на ветки, на коромысло у стены, на серый потрескавшийся от времени и долгих трудов камень мельничного жернова, сработанный, никому не нужный, невесть как попавший на росстаневский двор.

— Мама!

— Что, сынок?

— Я погуляю?

— Лети.

Денис, помчался по улице, подняв голову кверху, раскинув руки. Летел. Улетал.

А на утро — другое чудо. Мороз разрисовал стекла. Проснувшись, маль­чик долго рассматривал, причудливые узоры, потом прислонился к окну, продышал в узорах щелку, увидел через нее, что творилось на дворе, и ахнул! Вся земля белая! Не было унылой шеренги убегающих в конец улицы деревянных столбов. Вместо проводов — нарядные гирлянды. Перед домом метель сотворила сугроб. Деревья тоже белые, как невесты. Что за свадьба в декабре?

Уже был праздник — мать не на работе, а сверх того — это невероятное преображение всего, что было когда-то невзрачным, блеклым.

— Мама, мама! Смотри что там!

— Изморозь.

Из-мо-розь, — повторил Денис, как эхо. — Я посмотрю?

— Не утони в сугробах.

Снег был не вчерашний — мягкий, влажный, беззвучный. Он скрипел под ногами. Солнце еще не вышло. Заспалось.

Денис взобрался по непрочному, проваливающемуся насту на сугроб, походил вокруг колодца, заглянул в него, сруб изнутри тоже украсила изморозь и, прислонившись к ноге журавля, стал наблюдать, как в том месте, где должно было появиться светило, разливалась узкая полоска зари.

Снежные поля расцветали! Каждая снежинка сияла своим особенным от­раженным светом. Творилось нечто невиданное: снежинки приплясывали, рассыпали вокруг розоватые, бледно-зеленые, сиреневые, голубоватые лучи.

А что же будет, когда взойдет солнце!

Он боялся упустить этот миг.

«Вот сейчас. Вот уже краешек показался между приневестившимися яблоньками в соседском саду. Огненно-красный. Багряный». Синички на ветке затренькали, залились. Радуются.

А солнце невиданной величины, такого никогда не было, такого еще никто не видел, медленно выкатилось из-за горизонта и пошло колесить по саду, совсем рядом с колодцем, с оторопевшим Денисом, потом отор­валось, наконец, от полыхавших снегов и вкатилось на небо. Он сорвался с места, влетел в хату:

  • — Мама! Солнце!

Мамы дома не было. Ушла соседке помочь принять теленка от коровы.

Метнулся на улицу. Там дед Топчий, согбенный, в шинели без погон, ковылял с палкой в руке.

— Дед! Дед! Оглянись! Солнце!

— А-а!

— Солнце! Там!

— Эка, невидаль! На мороз.

— Оно катилось. Прямо по саду, между деревьев. Только что. Я это видел.

— Ну, ты и выдумщик.

Вот так всегда. Никому нет дела до того самого важного, необыкно­венного, что творится на земле. Все вечно куда-то спешат. Даже дед Топчий на трех ногах.

И никто ничего не расскажет о себе: куда идет и зачем, по какой такой надобности, почему молчит или, наоборот, тараторит беспрестан­но, как заведенный. Все проходят мимо Дениса, не обращают на него внимания, как будто нет его вовсе. Полдня можно просидеть под куста­ми дерезы, и никто словечка не скажет.

— Здравствуйте, тетя!

— Здравствуй, здравствуй, — отмахнется прохожая женщина от мальчишки, как от насекомого.

— Здравствуй, дед!

Дед остановится, зыркнет колючими глазами из-под насупленных бро­вей и, прошамкав «смотри-ка: козявка и та желает, чтоб ее замети­ли», продолжит путь.

— Сам ты старый пенек! — осерчает на него Денис. Но на этот его комариный писк дед даже не обернется.

Лето. Мимо хаты гонят стадо коров. Они пахнут потом, степью, травами, молоком. Подойдя к своему двору, одна из них остана­вливается, мычит, зовет хозяйку. «Отворяй ворота!»

Денис увязывается за пастухом, конечно мысленно, ловко щелкает кну­том, орет на всю улицу:

— Куда пошла, зараза!

Спохватившись, умолкает.

Мир — великое чудо и великая тайна. Взрослые люди – тоже. Денис оних почти ничего не знает. Вот хотя бы Ибрагим — высохший, черный старичок. Зимой и летом в белой папахе. Лицо, — как корявая палка. Глазищами сверкает. Все время молчит.

Мальчишки дразнят его. Спрячутся в бурьянах и, как только он про­ходит мимо, кричат на разные голоса из разных мест:

— Ибрагим!

— Ибрагим!

Ибрагим!

Они полагают, что Ибрагим это — кличка. Старик погрозит палкой и продолжает шествовать по середине улицы — медленно, гордо. Никто в станице так не ходит.

Кто он? Откуда — такой не похожий на станичников? Почему все вре­мя один? Вот бы выспросить. Притаился как-то Денис в кустах сирени и позвал:

— Ибрагим!

Не как мальчишки, а просто окликнул. Старик даже головы не повернул.

Соседка тетка Василина рядом живет, через улицу, а что известно о ней Денису? Только то, что сварлива и довольно часто жалует своих дорогих сыночков то ремнем, то крепкими затрещинами. А ведь у нее тоже странное имя. Кто ее так назвал? И говор у нее не такой, как у местных казачек.

Что ни человек — загадка. Слушать, слушать бы каждого. Ловить сло­ва, жесты, взгляды. У взрослых какие-то тайны. И они не хотят ими делиться. «Денис, рот закрой, ворону проглотишь». Даже мать подтол­кнет в спину. Гуляй, мол, сыночек. Не понимает, как это интересно — слушать…

Поезда проносились мимо. Куда? В какие города?

— Куда мчатся поезда?

— В Краснодар, — отвечала мать. — А может быть, в Ахтари. Или — в Ново­российск.

Где они, эти белые каменные города? Какие там люди? О чем они говорят? Как живут? Наверно, совсем не так, как станичники.

Заметил недавно Денис: мир стал стремительно расширяться. Было в нем прежде все прочно, неизменно, устойчиво. Мама хлопотала по хо­зяйству и, трудам ее благодаря, в хате было тепло и уютно. На столе, прикрытый полотенцем, всегда стоял кувшин молока. В шкафу хранилась прочая нехитрая снедь. Доилась корова, неслись куры, горланил песню забияка-петух, вороватая кошка проверяла содержимое ма­китр и глечиков. По весне зеленел веселыми всходами картошки и ку­курузы огород, цвели вишневые деревья. Неказистая хатенка под красной черепичной крышей, ухоженный двор, палисадник с сиренью, журавль, за­стывший у колодца на одной ноге, сараюшка, в котором жевала сено муд­рая, с большими, влажными задумчивыми глазами корова Марьяна — все это было всегда и этого было достаточно, чтобы жить. Ничего другого Денис не помнил, не знал, ни в чем другом он не нуждался. Того, что окружало, к чему он привык, что понимал, мог объять некрепким разумом семилетнего мальчишки, ему вполне хватало.

И вдруг все начало как-то меняться. Привычные предметы, понятия остались, но они утрачивали свои прежние места и значение. Мирначал отделяться от Дениса, уходить, убегать, становиться неуловимым, и с этим ничего нельзя было поделать. Каждый день он видел, слышал, примечал больше, чем мог понять. Душа переполнялась новыми впечатлениями. Денис искал их, устремлялся за расширяющимся миром, непрестанно удивляясь его многообразию, переменчивости, сложности. Хотелось знать, понимать все больше, хотелось добежать таки до края всего, что есть. А край постоянно отодвигался, даль­ше и дальше. Его не было! Это нескончаемое чудо узнавания нового рождало необыкновенно сильные переживания. Они про­носились подобно ливню, обесценивая опыт прошлой жизни, дорогие привычки, представления и от этого было грустно.

А ведь совсем недавно, кажется вчера, все было иначе.

Росы падали для того, чтобы он мог ощутить ногами их бодрящую свежесть. Задира-петух неспроста горланил свое «кукареку» прямо у порога дома. Он хотел разбудить Дениса.

Панычи в палисаднике. Разве есть у матери время, чтобы любоваться ими? Они для него.

А лужи после дождя! Длинные, вдоль проезжей части улицы, с запру­дами, водоворотами, в которых кружатся былинки, веточки, шелуха подсолнечных семечек и всякий прочий сор. Так приятно плыть по ним — навстречу течению, в мутной, пахнущей размякшей землей воде; вы­дохнув воздух, лежать на дне, мягком, теплом; затаившись, пропасть, исчезнуть для товарищей, а потом, оттолкнувшись, выныривать, глотать травяной, влажный воздух, пронизанный солнцем, что пробилось сквозь облака и щедро льет золото на чистую, сияющую, счастливую зем­лю; бежать, скользя, падая, толкая товарищей, сваливаясь вместе с ними в кучу малу, вскакивать и снова бежать по изумрудной траве, по полю, которое, выгибаясь дугой, возносит прямо к бездонному звонкому, рассыпающемуся смехом небу. Конечно все это не для взрослых. Для Дениса. Для Витьки Мищенко. Для Кольки Герасименко. Для Витьки Топчия.

А пауки — мохнатые серые чудовища. Добывать их, стравливать, на­блюдать за ними — что может быть более захватывающим! Опустишь на нитке кусочек смолы в норку, ухватится паук за неё — вытаскивай подземного жителя наверх, на божий свет, опре­деляй на временное жительство в стеклянную банку. За три десятка пауков в приемном пункте заготконторы на Молчановской дают малень­кий мохнатый мяч, которым можно играть в лапту. Сашка Мороз говорит, что его делают из пауков. Наверно, так оно и есть.

Мяч покупается в складчину. Он – коллективная собственность, но хранится у того, кто внес наибольший вклад в общую копилку. Денису не удается опередить товарищей. Не везет. Но ему все равно интересно смотреть, как приемщик придирчиво пересчиты­вает мальчишачью добычу, удостоверяется, что весь товар живой и здо­ровый, спорить с ним, если у него возникают сомнения в качестве ка­кого-нибудь экземпляра — мелкого или замученного и, получив желан­ный мяч, мчаться на пустой план к размеченной для игры в лапту пло­щадке.

Всё, что есть, — для Дениса. Так было. И от этого был праздник. Но с того времени, когда начало исчезать ощущение слитнос­ти со всем, что есть вокруг, Денис все чаще впадал в отчаяние: «Да я ничего не знаю, ничего не понимаю. Важные, удивительные события происходят помимо моего желания, без меня. Часто я не замечаю их, а если б и заметил, ничего не смог бы изменить. Будто нет на свете никакого Дениса Росстанева. Но я есть! Вот он — я! Я вижу. Я сегодня вижу, понимаю больше, чем прошлой осенью, а завтра мне откроется что-то еще, о чем я се­годня не подозреваю. И так — без конца».

Мир — больно ранящий, стре­мительный, сияющий, заклинал: смотри, внимай, слушай — каждый миг. Не пропусти самого главного.

А главное… Денис не знал, в чем оно, когда и где произойдет, и никто этого не знал. Главное, заветное у каждого свое. И — сегодня одно, завтра другое. Поневоле растеряешься.

Чем больше расширялся мир, тем меньше места в нем занимал Денис. Мальчик не успевал врастать в него. Порой он чувствовал себя букаш­кой, былинкой и тогда плакал.

— Ты чего? — спрашивала мать.

Как объяснишь, отчего эти слезы? Денис не знал, что сказать ма­тери. Растерянный, он отвечал вопросом на вопрос.

— Я маленький еще?

— Да, пожалуй, не совсем. Семь лет — это уже кое-что.

— Значит, маленький.

И в тот же миг он срывался с места и летел неведомо куда, повторяя:

— Нет!

— Нет!

— Нет!

— Да что с тобой? – неслось ему вдогонку.

«Для чего серебряные капли на деревьях, если их никто не заметит? А заря, что разливается утром, а небо в звездах? Я вижу их. Но мир не принимает меня в расчет. Меня для него как буд­то нет. Если я не выйду встречать зарю, она все равно разольется по утреннему небу. И капли воды от тумана будут висеть на голых ветках деревьев, буду я любоваться ими или нет. Если меня не ста­нет, если я вдруг умру, ничего, ничего не изменится. Былинка не шелохнется, солнце не замедлит свой путь ни на миг. Тогда зачем я?»

Неясные мысли все чаще беспокоили Дениса Росстанева. Нахлынут, пе­ревернут душу, перемешают все, что стройно, правильно распределено по местам, значимости. Забудет Денис о них, захлебнувшись в оче­редном дне. А назавтра снова все повторяется. И нет слов, чтобы вы­разить то, что самому еще не вполне ясно, что волнует до слез, но при­чин чему как будто нет.

— Мама! – нечаянно вскрикнет Денис.

— Что, сынок? – оторвется от дел мать.

— А-а? Да это я так.

Мария смотрела на сына, не по годам серьезного, молчаливого, как на чудо. Был он не похож на сверстников – простодушных, безоглядно вовлеченных в круговорот ребячьих развлечений.

«Что-то происходит в его душе. Она в постоянном движении. Что тому причиной? Частое вынужденное одиночество, затворническая жизнь зимой в дошкольные годы, когда колхозный детсад закрывался, и приходилось ос­тавлять его дома одного?

Он чаще поет, чем разговаривает. Что-то делает и напевает. Амолчит потому, что не может выразить то, что беспокоит его, доводит до слез, до восторга. Немой. До поры, до времени».

Мир не спешил раскрывать свои большие и маленькие тайны. Каждый день можно было переступить черту неведомого, нечаянно, незаметно для себя или намеренно оказаться один на один с чудом, с чем-то непонятным. А дни слишком коротки: в них все менялось внезапно, как в калейдоскопе, и не было ника­кой возможности как-нибудь ухватиться за край земли то возносящейся к зияющим высотам, то уходящей в пугающую бездну и оттуда разглядеть, нет ли, действительно, еще чего-либо не­виданного, есть ли конец дорогам, по которым так хочется мчаться, шалея от свободы и простора…

От того, что душа переполнена, взбудоражена, возмущена, и не­кому высказаться, рождались песни. Песни можно петь для себя. Устроиться где-нибудь в укромном уголке и петь, и видеть то, что хочешь, что было когда-то и осталось в памяти: солнце катит огненным колесом по саду, теплый снег в ладонях, бескрайнее поле озимой пшеницы.

Денис пел и ускользающий, чуждый мир становился доступней, понятней, ближе…

Мария, отложив дела, слушала сына. Застыла у двери, в глазах – слезы. «Господи! Кто услышит его? Кто отклик­нется, если даже у меня нет на это сил и времени? У каждого своя беда, свое горе. У Галины Нечепуренко три похоронки с войны: на старшего Мишу, на среднего Ивана, на младшего Гришатку. Муж вернулся с одной рукой. Узнал про сыновей – запил, не остановится. У Нюры Лымарь муж и брат остались в сальских степях. И мой Никанор сги­нул где-то, пропал без вести.

В станице бомбы смели белые хатки, сарайчики, палисадни­ки – как не было их. На месте ухоженных дворов – глухие пустыри, целыми кварталами.

Обезмужела станица. Мальцы и женщины рвут жилы на без­мерных колхозных гектарах. Падают на них. Одеты – на людей не похожи. Едят – в иные месяцы макухе рады, высевкам. Дети растут, как трава, без догляду родительского, без ласки. В тяжелую работу впрягаются сызмальства. Выматывает она их, су­шит, сгибает.

Как же тебе, сыночек мой, лозиночка тоненькая, с твоей переполненной душой, с твоими радугами и снегами запря­гаться в ярмо колхозной жизни? Что станет с тобой, когда не сможешь ты петь, смиренный нуждой и тя­желой бесконечной работой?»

Выплачется Мария.

Выпоется Денис.

Сядут рядышком, у печки, пригреются, размечтаются о том, что будет через пять лет, через десять.

— Когда вырасту, стану летчиком.

— Это хорошо. Летчики зарабатывают много денег.

— Буду пролетать над станицей, над нашей хатой — пока­чаю крыльями.

— Кур распугаешь.

— Куплю тебе пуховую шаль.

— Да-да. Так будет.

— И блестящие сапоги.

— Да. Непременно блестяще.

СВАДЬБА

Марию приглашают на свадьбу. Крестный Дениса Иван Федорович Герасименко женит сына.

Росстаневы принаряжаются. Мария достает из сундука крепдешиновое пла­тье. Надевает туфельки.

Где она их взяла? Про чувяки — летнюю обувь Денис знает. Про калоши и сапоги – зимнюю — тоже. А вот туфли. Изящные. На высоком каблуке…

Мария преображается. В гладах — васильки. Блуждает по лицу отрешенная улыбка. Заботы оставляют ее. Она расчесывает длинные густые волосы, тщательно укладывает косу, поглядывает на нудящегося Дениса. Тот места себе не находит.

— Ну, скорее! Скорее же, ма! Без нас начнут.

— Иди, пописай.

Дениса, как ветром сдувает. Мария достает из древней, бабушкиной, шкатулки помаду, но не успевает сделать и одного штриха, как Денис во­звращается, на ходу застегивая штаны.

— Ты еще и краситься будешь? У тебя есть помада? А я не знал.

Он вертится вокруг матери, мешает ей.

— Ну что? Уже готова?

На нем матросский костюмчик. Новый. Ему не терпится показаться дружкам. Побегать так, чтобы легкая голубая фланелька затрепыхала на ветру, а гюйс с тремя золотыми полосками развевался, как флажок. Он беспрестанно трогает пластмассовые якорьки на погончиках — гладкие, скользкие. Ему хочется рассмотреть их получше, подержать в руках. Но они пришиты. Пришиты на живую нитку. Денис опасается потерять эту драгоценность и одновременно надеется, что какой-нибудь якорек все-таки оторвется и тогда он с чистой совестью сможет держать его в руках и рассматривать сколько угодно. Подцепив ногтем уголок якорь­ка, он пробует прочно ли тот держится. Якорек с хрустом ломается.

Эта маленькая неприятность успокаивает Дениса и он уже не торопит мать.

У дома Ивана Федоровича, группами, — приглашенные. Мужчины покуривают. Женщины обмениваются последними новостями. Нетерпеливые дети теребят их:

— Ну, когда же?

Никто не хочет быть первым. Это считается неприличным. Появляется распорядитель. Он распахивает ворота и широким жестом приглашает:

— Милости просим!

Гости гурьбой входят на просторное подворье, растекаются по нему.

Бегают кухарки. Суетятся распорядители. То не готово. Это не так, как надо. Легкая паника.

Столы уже накрыты. Чего на них только нет!

Тарелки с холодцом. Сверху — тонкий слой застывшего жира, под ним в прозрачной студенистой массе — хрящики, кусочки мяса, оранжевая морковка. Домашняя колбаса. Кругами. Только что из печки, еще теплая, розовато-коричневая, блестящая от растопленного смальца. Аромат… Соленый окорок тонкими ломтиками. Сало из погреба, в три пальца, с мясными прослойками. Бледно-зеленый болгарский перец, фаршированный чем-то таким вкусным, что Денису тут же хочется его попробовать. На большом блюде — гора пирожков. И она продолжает расти.

За хатой, под навесом — летняя печка. Рядом — костер. И там — дым коромыслом. В казанах и на сковородках, в кастрюлях невиданных размеров что-то шкварчит, жарится, парится. Разгоряченные кухарки ме­чутся от плиты к столу, ставят на него горшки, залепленные зарумя­нившимся тестом. Под тестом что-то шипит и булькает. А пахнет от них… И от края до края стола прямо на клеенке, — гроздья винограда, лило­вые, покрытые матовым налетом сливы, истекающие соком янтарные гру­ши, краснощекие яблоки, в нежном пушке — персики.

Через равные промежутки, довольно густо, навытяжку, — заткнутые кукурузными кочерыжками — четверти с самогоном, домашним вином. На них нетерпеливо поглядывают мужчины. Однако их довольно прозрачные наме­ки не производят на распорядителей свадьбы никакого впечатления. Не время. Ждут жениха с невестой.

— Яшка, ну хоть бы сыграл что-нибудь! — не выдерживает дед Топчий. — А то зажурились мы тут.

Яшка — кучерявый, горбатый гармонист, оживляется.

— Так не можу!

— А чого?

— Та гармошка не грае.

Он растягивает меха, потом сжимает их. Воздух с шипением выходит — звуков нет.

«Как же так — свадьба без гармошки,» — тревожится Денис.

— Степановна! — обращается дед Топчий к хозяйке. — Ты нас на свадь­бу звала, чи на похороны? Че гармошка не грае?

Хозяйка коршуном налетает на гармониста.

— Ну, чё ты! Чё ты? Народ просит!

Яшка равнодушно демонстрирует, как гармошка «не грае».

— Ах, боже ж ты мой! — восклицает хозяйка и бросается в хату. Воз­вращается она оттуда довольно быстро со стопкой в руке и ставит ее на край гармошки, туда, где нет меха.

Яшка, не снимая ее, играет. У него получается что-то скрипучее, будто по дороге катит арба.

— Басы не включаются, — объясняет гармонист.

— Басы, — с пониманием повторяют в толпе.

Степановна, ахнув, бежит в хату. Вторая стопка оказывается в ру­ках гармониста. Он выпивает, закусывает хрустящим огурцом и растягивает гармошку во всю ширь.

— Гоп, кума, не журыся!

Образуется круг. Сухонькая маленькая старушка, Нечепуренчиха, идет по кругу с платочком, выбивает каблучками дробь, приглашая на та­нец партнера. И вот уже и она, и еще несколько пар кружатся, вы­кидывают залихватские коленца. Зрители подзадоривают их, отпускают шутки — все, как положено на свадьбе.

Приезжают жених с невестой. С ними — целая ватага родственников. Их не пускают во двор. Требуют плату за вход. Из жениховой свиты выступают вперед парни. Они поют частушки про невесту. Какая она «красивая» — обезьяны, увидев ее, испугались бы, какая «умная», «щедрая», «работящая».

Вперемежку с художественными гиперболами идут куплеты, в которых поется о таких качествах невесты, какие, станичники знают, присущи ей, и тогда толпа взрывается смехом. Слова «одна сыва волосына и ту гныда откусыла», повторяются, как припев, и каждый раз после них разносится по двору раскатистое, громкое:

— Га-га-га-га!

У невесты довольно редкие, чахлые волосы. Она, как может, скрывает этот недостаток.

Степановна теребит белый кружевной платочек.

— Ах, боже ж ты мой!

А зрители все зубоскалят:

— Одна сыва волосына!

Пошла гулять по станице байка.

Невесту ведут в хату. Там должна пройти какая-то сложная церемония с овчиной, расстеленной на полу, расшитыми рушниками. Прильнув к окну, Денис замечает последние приготовления: в зал допускаются только самые близкие родственники, дружки жениха и подружки невесты. Другим на этой церемонии не место.

В хате поют. Песня тихая, щемящая, тоскливая. В ней — жалоба, грусть. Женские голоса сменяются мужскими. В них нет ни удали, ни соленой шутки. Это песня-наставление, песня-заклинание, песня-просьба к невес­те. Жених прощается с вольной жизнью. Нагулялся сокол, напарубковался.

Потом поют вместе. Невеста плачет. И подружки ее в слезах. «Что же они все разревелись? — недоумевает Денис. Вырядились, как на празд­ник, невеста вся в белом, цветы на голове из накрахмаленной материи. Подружки тоже в лучших нарядах — а плачут?»

Наконец, молодые показываются на пороге хаты. Но пройти к столу они не могут. На их пути полыхают охапки сухой соломы. А за столом уже нетерпеливо кричат.

— Ну что ж ты, Митрий, давай!

Жених подхватывает невесту на руки и несет к столу.

Ему аплодируют.

— Молодец!

— Здоровый парень!

— Вот это по-нашему!

И пошли тосты, речи, пожелания.

Детям отведен отдельный стол. Они торопливо едят, хватают свои гостинцы и возвращаются к взрослым.

На какое-то время общее веселье прерывается. Дед Топчий неожиданно откладывает в сторону столовые приборы. Нижняя челюсть у него отвисает. На лице появляется брезгливое выражение.

Степановна с беспокойством смотрит на гостей: черт его знает, что может попасть на зуб этому языкастому старикашке. Дед замечает, что взоры станичников обратились к нему. Он неспеша вытирает пальцы о сал­фетку и медленно начинает тянуть изо рта…

Денис стоит за его спиной и пытается рассмотреть, что он там тянет. В руке у него ничего нет!

— Ах, боже ж ты мой! — в очередной раз вскрикивает Степановна.

А дед все тянет и тянет, медленно, демонстративно, как в цирке. Потом он брезгливо стряхивает на землю несуществующий волос, вытирает пальцы о штаны и, как ни в чем не бывало, продолжает есть.

— Була!

— Нэ була! — спорят за столом.

— Ты шо, Топчия не знаешь?

К Денису подходит дружок Колька. В снежно-белой рубашечке с кру­жевным платочком в кармане пиджака. Франт. Он потирает руки в пред­вкушении какого-то удовольствия.

— Я буду продавать приданное.

— Как это — продавать?

— Пойдем — увидишь.

Дети идут к летней кухне, где выставлено на всеобщее обозрение при­данное невесты: кровать с никелированными шарами на спинках, ковер с непременным амурным сюжетом, изображенным рукой местного мастера, стулья, перина, цветы в горшках, гордость хозяйки — огромный, как дерево, фикус, посуда, всякая прочая мелочь. Колька становится под ковер и громко кричит:

— Приданное невесте за так не дается. Подходи народ. Ковер продает­ся. Я не кум, не сват, а невестин брат!

Подходят родственники жениха.

— А шо ты, хлопчик, за него хочешь, — вкрадчиво спрашивает один из них, — вина чи гроши?

— Вина! — храбрится Колька, и ему наливают из бутылки с красивой этикеткой. «Кагор», — успевает прочесть Денис.

Колька выпивает вино. Вок­руг одобрительно гудят.

— А теперь — перина!

Перина возвышается над кроватью легким кучевым облаком. Не год, не два собирала на нее пух Степановна.

— Хиба цэ перина, — вмешивается в торги дед Топчий. — Перина должна буть легкой, як воздух. А ну, поможи, — обращается он к деду Паньку.

Деды берут перинуза края и делают вид, что пытаются снять ее с кровати. У них ничего не выходит. Дед Топчий тужится изо всех сил. Лицо у него багровеет. И…

— Га-га -га!

Громовой смех накрывает произведенный дедом Топчием неприличный звук. А тот смущенно отходит в сторону.

— Хиба цэ перина.

— От, зараза проклятая! — слышит Денис за своей спиной раздраженный шепот Степановны. Она обращается к распорядителю:

— А ну-ка, напоите его так, чтоб намочил в штаны! Бисова душа!

Степановна продолжает изливаться, но Денис уже не слышит ее. За столом поют! Он смотрит на лица поющих и удивляется: та ли это тетка Мотька, которую он давно знает, — сварливая, вечно чем-то недовольная, готовая затеять ссору из-за малейшего пустяка? Нет, совсем другая. Та осталась на улице.

Дядька Мидвидь. Денис видит его каждый день. Хмурый, неприветливый. На его «здрасьте» молча кивнет головой — и то хорошо. Но сейчас он иной. Поет и будто видит все, о чем поет и хочет, чтобы и другие это видели, и потому лицо у него такое открытое.

И так поют все — будто своим горем делятся, своей печалью, своей славой. Сливаются разные голоса, и получается песня. Женщины поднима­ют ее на недостижимую, высоту. Захватывает дух. Вот-вот мелодия оборвется. Но песню подхватывает ещё одна группа певцов, плавно опускает её вниз и она разливается мощно, вольно.

Поют станичники. Денис поет вместе со всеми. Не вслух. Не за столом. Детям не по­лагается сидеть за одним столом со взрослыми. Он переживает каждую песню и, когда пение сменяется танцами, долго еще стоит в сторонке, под раскидистой грушей и слушает то, что продолжает звучать в нем, взволнованный, счастливый.

Песни те он будет слышать всю жизнь.

Поделиться:


Юрию Мартыненко – 70. С юбилеем!: 2 комментария

  1. От всей души присоединяюсь к поздравлениям! Здоровья, счастья и творческих успехов, Юра!

  2. Юрий Михайлович,поздравляю Вас с юбилеем!Ваша фамилия звучала при освещении разных событий в жизни нашего города.Вас знают заочно почти все астраханцы моего поколения.А сейчас я встречаю Вас на многих литературных мероприятиях.Здоровья, успехов и новых творческих работ!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *