СТАНИСЛАВ МИНАКОВ
«КОГДА НА СМЕРТЬ ИДУТ – ПОЮТ…»
Сегодня мы говорим о поэте Семёне Петровиче Гудзенко, родившемся в Киеве 5 марта 1922 года, врезавшемся нам в память страшными строками страшного сорок второго года: «Бой был короткий. А потом / глушили водку ледяную, / и выковыривал ножом / из-под ногтей я кровь чужую». Гудзенко настолько видится стоящим в рядах молодых людей, отдавших жизнь за большое единое Отечество и взирающих на нас из вечности звездными очами, что даже не верится тому факту, что поэт не был убит на войне, а ушёл из жизни 12 февраля 1953 года, за месяц до кончины И. Сталина. Он остался в плеяде поэтов-фронтовиков, чьи стихи публиковались в каждой советской антологии поэзии Великой Отечественной войны.
Ещё в 1946-м Гудзенко написал, в общем-то, провидческие строки:
Мы не от старости умрём, —
от старых ран умрём.
Так разливай по кружкам ром,
трофейный рыжий ром!
Он умер тридцатилетним, после второй мозговой операции, попав под трамвай. Для многих читателей Гудзенко сросся с поколением не вернувшихся. Он остался с теми, кто не вернулся с фронта и не успел, быть может, до конца раскрыть своё дарование. Вместе с ним навсегда — харьковец Михаил Кульчицкий (1918–1942), киевлянин Павел Коган (1918–1942), симбирский крестьянин, а затем житель города Иваново Николай Майоров (1919–1942), уроженец Хингана Иосиф Уткин (1903–1944), херсонец-беспризорник-харьковец Арон Копштейн (погиб в 1940-м на финской войне, как и воронежец Николай Отрада (Турочкин).
Рождённый в семье инженера и учительницы, Гудзенко, как и его сопоколенники, товарищи-поэты, поступил в Институт философии, литературы и истории, ИФЛИ (в 1939 г.), и переехал в Москву. Предвосхищая судьбу, в набросках довоенного романа он писал: «Мудрость приходит к человеку с плечами, натёртыми винтовочным ремнём, с ногами, сбитыми в походах, с обмороженными руками, с обветренным лицом…»
А в 1941 году 17-летним добровольцем ушёл на фронт. Воевал под Москвой в мотострелковом батальоне в жуткую зиму 1941–1942 годов, в 1942-м получил тяжёлое ранение. Поэт-фронтовик Михаил Львов вспоминал: «Гудзенко был ранен в живот. Яков Хелемский говорил: “У него пушкинское ранение”». Сам Гудзенко сохранил запись в блокнотах: «…Ранен в живот. На минуту теряю сознание. Упал. Больше всего боялся раны в живот. Пусть бы в руку, ногу, плечо. Ходить не могу. Бабарыка перевязал. Рана — аж видно нутро. Везут на санях. Потом доехали до Козельска. Там валялся в соломе и вшах…» — Это было опубликовано уже посмертно в 1962 году в его армейских записных книжках и дневниках.
М. Львов вспоминал дальше (это свидетельство не имеет отношения к Гудзенко, но не привести его невозможно):
«…в Челябинске, вечером, в длинном неосвещённом коридоре бывшей школы шёл вечер поэзии. После прекрасного выступления Всеволода Аксёнова — он читал Есенина — в зале была тишина. Никаких аплодисментов. В полутьме коридора поднялся раненый в больничном халате и сказал: “Простите, мы хлопать не можем: у нас нет рук”».
Разве такое можно забыть? А вот фрагмент воспоминания о встрече с Гудзенко в 1943 года поэта Павла Антокольского:
«…Когда вошёл этот высокий, страшно худой черноволосый юноша в выцветшей гимнастерке, мне вдруг померещилось, что это мой сын. Известие о гибели которого пришло месяцев за шесть-семь до того. Война не однажды возвращала подобным образом сыновей, мужей и братьев, которых считали погибшими, так что, если бы вошедший действительно оказался младшим лейтенантом Владимиром Антокольским, в этом не было бы никакого чуда. Скажу только, что эта первая секунда встречи окрасила собою многое в наших дальнейших отношениях, в дружеской близости, возникшей между двумя людьми, столь разными по возрасту… Он только что вернулся из госпиталя, и все его существо дышало войной, пережитым на войне… Он читал стихи, те самые, что в скором времени вошли в его первую книжку “Однополчане”. О них и тогда, и впоследствии много говорили, спорили, ими увлекались, их отвергали начисто, принимали до конца. Разноречивость оценки сама по себе свидетельствовала о силе стихов. Что же в первую очередь отличало их от других фронтовых стихов, чем же держится эта угловатая юношеская лирика, о чём она? О правде. Только правдой держится она».
За работу в разрушенном и восстанавливаемом Сталинграде Гудзенко был награждён первой военной наградой — медалью «За трудовую доблесть», а орден Красной Звезды получил уже на фронте. Первая книга стихов Семёна Гудзенко, упомянутая Антокольским, вышла в 1944 году. Ещё за год до выхода этой книги, которую считают лучшей у Гудзенко, Илья Эренбург заметил: «Он принадлежит к поколению, которое мы ещё не знаем, книг которого мы не читали, но которое будет играть не только в искусстве, но и в жизни решающую роль после войны».
После окончания Великой Отечественной войны Гудзенко работал корреспондентом в военной газете и успел издать ещё 7 книг. То есть в публикационном смысле ему повезло: он успел увидеть свои стихи напечатанными, и не только в собственных сборниках, но уже и в антологиях. В то время, как Майоров, Кульчицкий, Коган и другие, — павшие, пребывающие с нами стихами, — не дождались собственных поэтических книг.
Подтверждая свою дневниковую запись «Поэзия — честность, настоянная на страстности. Если не задыхаешься в любви и горе, стихов не пиши», Семен Гудзенко оставил человечеству свой знаменитый текст 1942-го, «Перед атакой»:
Когда на смерть идут — поют,
а перед этим
можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою —
час ожидания атаки.
Снег минами изрыт вокруг
и почернел от пыли минной.
Разрыв —
и умирает друг.
И значит — смерть проходит мимо.
Сейчас настанет мой черёд,
За мной одним
идёт охота.
Будь проклят
сорок первый год —
ты, вмерзшая в снега пехота.
Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв —
и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.
Но мы уже
не в силах ждать.
И нас ведёт через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.
Бой был короткий.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.
Конечно, эта картинка глубоко врезается в человеческое сознание. В начале 1970-х Ю. Любимов в московском Театре на Таганке поставил спектакль «Павшие и живые», в котором всё попадало в сердце зрителя — сама тема, стихи молодых фронтовиков, их трагические судьбы, молодой огонь талантливой труппы. В спектакле поэт Высоцкий играл поэта Гудзенко (и, кстати, Гитлера), а впоследствии в своих выступлениях изредка читал его стихи.
«Окоченевшая вражда, штыком дырявящая шеи», — так, кажется, никто в русской поэзии не говорил.
У Гудзенко есть и такое, вроде бы менее известное послевоенное стихотворение:
Я в гарнизонном клубе за Карпатами
читал об отступлении, читал
о том, как над убитыми солдатами
не ангел смерти, а комбат рыдал.
И слушали меня, как только слушают
друг друга люди взвода одного.
И я почувствовал, как между душами
сверкнула искра слова моего.
У каждого поэта есть провинция.
Она ему ошибки и грехи,
все мелкие обиды и провинности
прощает за правдивые стихи.
И у меня есть тоже неизменная,
на карту не внесённая, одна,
суровая моя и откровенная,
далёкая провинция — Война…
Какая здесь мощная, к тому же виртуозно написанная первая строфа! И какая выношенная и сильная — последняя! 1947-й год! В гудзенковской рифме «провинция–провинности» уже прорастает поэтика Евгения Евтушенко, которому было тогда всего лишь 15 лет, но который через два года уже начнёт публиковаться, и трудно однозначно сказать, сколь значительно за отпущенные десятилетия он продвинулся дальше Гудзенко.
Но неслучайно Евтушенко отведёт достойное место Семёну Гудзенко в своей поэтической антологии «Строфы века», выпущенной в 1990-х, а в одной телепередаче расскажет такую историю: «Весьма любопытно, как меняется тональность записей Гудзенко после доставшейся ему из первых рук истории о патефоне, до которой всех немцев он поголовно с презрением называл “гансами”, а после неё ни разу так не назвал: “Интернационал”».
«Шесть немцев жили в одной избе. Трое уехали. Трое пришли. Велели хозяйке закрыть плотно окно и двери: “Давай патефон”. “Ну, погибла”, — подумала старушка. Завели громко пластинку. Они сели вокруг стола, вынули листочки бумаги и запели “Интернационал”. Пропели весь. Один пожилой прослезился. Встали и ушли. Она их больше не видела».
Доверимся и цепкому глазу Евтушенко:
«Он был, пожалуй, самым красивым поэтом, которого я видел в живых: чернобровый, с брызжущими жизнью карими глазами. Не верилось, что такой человек может вот-вот умереть. А он это знал, и многие тоже. Последний раз я видел его на стадионе “Динамо”, в буклешной с искорками кепке, какие носили тогда мои любимые футболисты. Он негодовал вместе со всеми на судью, восторженно вскакивал с бетонной скамьи, и я заметил под его габардиновым плащом синие тренировочные брюки и спортивные кеды. Может быть, он сбежал на футбол из больницы? Он заметил меня, узнал, хотя видел меня до этого только один раз, на ходу в ЦДЛе, да мало того что узнал, ещё и процитировал мне моё четверостишие: От аллей Самотеки / к своему переулку / он в людской суматохе / совершает прогулку…»
И эти стихи Гудзенко тоже поражали современников:
Такое небо!
Из окна
посмотришь чёрными глазами,
и выест их голубизна
и переполнит небесами.
…….
Я ко всему привыкнуть смог,
но только не лежать часами.
…И у расстрелянных дорог
опять любуюсь небесами.
«Небеса», 1942 год.
Запоминающаяся оппозиция — чёрные глаза, наполняемые голубизной небес. Царапает нас глагол «выест». Есенин сказал иначе: «Только синь сосёт глаза». По-гудзенковски энергичны и афористичны две последние строки этих «Небес».
Оставим для вспомнивших или заинтересовавшихся молодых возможность самостоятельно прочесть умопомрачительную по суровой нежности «Балладу о верности» (1942) — «Написано много о ревности, / о верности, о неверности. / О том, что встречаются двое, / а третий тоскует в походе…».
Для особо внимательных или беспамятных вспомним о наличии у Гудзенко сборника «Закарпатские стихи» (1948), с такими строками в стихотворении «Всё в Карпатах меняется к лучшему…»
Всё в Карпатах меняется к лучшему,—
отвори
двери в школу, где дети учатся,
с детворою поговори:
— Батько кто у тебя?
— По Латорице
гонит лес!
— Мой уехал туда, где строится
Днепрогэс.
Так в Карпатах ладится, спорится
мир чудес.
В графских замках теперь санатории
плотогонов и горняков.
Так меняется ход истории
по законам большевиков.
Всё в Карпатах меняется к лучшему
навсегда!
Мы отмаялись, мы отмучились,
стали жизни своей господа!
Оставим суду истории размышления на тему, были ль карпатские жители когда-нибудь господами своей жизни. Завершим наш краткий обзор сочинений Семёна Гудзенко — цитатой из знаменитого стихотворения, начинающегося антологической, афористичной строкой Гудзенко, отчеканенной по-советски жёстко, по-военному трезво: «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели…»:
Пусть живые запомнят, и пусть поколения знают
эту взятую с боем суровую правду солдат.
И твои костыли, и смертельная рана сквозная,
и могилы над Волгой, где тысячи юных лежат, —
это наша судьба, это с ней мы ругались и пели,
подымались в атаку и рвали над Бугом мосты.
…Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели,
мы пред нашей Россией и в трудное время чисты.
Показательно: это были (и остались с нами!) слова киевлянина, «мы пред нашей Россией и в трудное время чисты».
Сегодня — Киев погрузился в ад братоубийства, и многие стихотворцы, пишущие в нём на русском языке, увязли в путах ложно понятой свободы и самоопределения, словно не было ни веков русского стояния за Отечество, ни жертв самой страшной из мировых войн, ни освобождения «матери городов русских» от фашистской оккупации.
Не оставим без внимания свидетельство Теодора Волынского, посещавшего до войны вместе с Гудзенко в Киеве литературную студию Дворца пионеров, а потом встречавшегося с ним в столице Украины в 1947-м:
«Минуло четверть века, и в селе Крюковщина, неподалёку от Киева, я увидел под молодым деревцем табличку с надписью: “Каштан Семёна Гудзенко”. А рядом стояли другие деревца с табличками: “Рябина Николая Майорова”, “Липа Ивана Чумаченко”, “Туя Павла Когана”, “Верба Всеволода Багрицкого”, “Берёза Михаила Кульчицкого”… Это был Сад поэтов, созданный учителями и учениками местной восьмилетки. А в самом школьном здании работал музей “Строка, оборванная пулей…” Те же имена поэтов-воинов, их любимые книги и книги о них, фотографии, личные вещи…»
Где те каштаны и рябины, липы и туи, вербы и березы?
Кто и как сегодня помнит в великом древнем русском городе поэтов-фронтовиков — его уроженцев, проливших кровь, а то и отдавших жизни за его освобождение?
Висит ли ещё в центре Киева, недалеко от университета, на пересечении улиц Л. Толстого и Тарасовской (угловой дом номер 3-а, кстати, именно здесь в своё время жил и Максимилиан Кириенко-Волошин), мемориальная доска с надписью «В этом доме с 1922 по 1939 гг. жил поэт-фронтовик Семён Гудзенко»?