КОМАНДИР
Солдаты убирали арбузы на колхозной бахче, день был жаркий, воздух плавился, кругом голое рыжее поле. Ребята с чёрными от загара спинами часто ходили к шалашу, пили тёплую воду, обливали стриженые головы, лениво переговаривались.
Сторож, худой горбатый старик в просторных штанах, босиком прохаживался с лопоухим щенком по стёжке, откидывая палкой из-под ног высохшие плети и арбузные корки.
Третий день он молча приглядывался к солдатам. Приводил их усатый старшина, команды подавал скороговоркой, лихо распевая окончания. Сотня запыленных, провонявшихся от ваксы и пота сапог потопает на месте, поднимая пыль, замрет, а через минуту уже мелькают босые ноги и голые, блестящие от пота спины. А к концу дня, будто по команде того же усатого старшины, необъятное для глаз поле сплошь покрывается горками рябых арбузов. Пора домой. Два-три отрывистых слова – и нарасхват сапоги, гимнастерки, ремни застегиваются на ходу.
– Р-равня-а-йсь!
Словно ветерок пробежит по шеренгам – замерли подбородки.
– Смир-рна-а! Вольна-а! Расслабились, зашевелились.
Дед обычно подходил поближе и, опершись подбородком на палку, жадно глядел на ребят. Однажды не утерпел.
– Товарищ старшина, дай покомандовать.
Старшина, предчувствуя хохму, улыбнулся, солдаты засмеялись.
– Ну что ж, покомандуй.
Старик ожил, глаза заблестели. Распрямился, насколько мог, отбросил палку, сложил сухие руки по швам, выкрикнул фальцетом:
– Слушай команду!
Солдаты, в том числе и старшина, несколько растерялись, видя, как посерьезнел старик.
А новый командир вперил глазами в строй и тем же фальцетом приказал:
– Напр-раву-у!
Строй послушно развернулся.
– Шагом мар-рш! Запевай!
Запылила дорога под сапогами, несмело взялась песня, но припев вышел уже стройнее, слаженнее.
А для тебя, родная
Есть почта полевая…
Старик старался топать в такт песне. Щенок забегал вперед, подпрыгивал и весело лаял. Строй с песней обошел вокруг шалаша и остановился.
Дед опять сгорбился, поднял свою палку, вытер рукавом лоб и не мог скрыть счастливой улыбки.
– Наверное, командиром был? – весело спросил старшина.
– Был, сынок… был. Пехотной дивизией командовал под Сталинградом…
Старик закашлялся и отвернулся. Старшина почтительно вздохнул, солдаты молчали. Через несколько минут прозвучала команда, опять дрогнула и поплыла строевая песня. А сторож все стоял, опершись на палку, и глядел на дорогу.
ВСТАВАЙ, СТРАНА ОГРОМНАЯ!..
В старое воронежское село пришла ранняя апрельская Пасха.
По утрам еще схватывался на воде робкий ледок, но весна уже гнала, зримо наполняла воздух талыми запахами, гулкими звуками, голубой эмалевой вышиной. Звонче сверлили воздух детские голоса, яростней кричали петухи. Солнечный ветер щедро осыпал веснушками детские носы и щеки. На замшелых лицах стариков проклюнулись и блудили беспричинные улыбки. Старые ивы вдоль речки зашевелились, зашелестели зеленым шелком. Мощным талым озоном задышало великое Черноземье.
В этот день в селе хоронили столетнего старика, бывшего колхозного бригадира. Мало кто знал его по имени, соседи звали его Дед, или дед Сержант. Да еще, кто постарше, помнили, что за двадцать лет после войны в бригаде бывшего сержанта не посадили ни одного колхозника.
Дед пережил трех жен, семерых детей. Двое живых, сын и дочка, редко бывали на родине, давно отвыкли от родичей, от отца… Последние годы Дед жил с внуком Митрофаном и невесткой Маней. Старик был не в тягость доброй и улыбчивой Мане. Он сам умывался, медленно, но своей рукой надевал портки, чистую рубашку, садился за стол. Любил поговорить.
– Митроня, что не хвалишься? Говорят, трактор новой марки получил?
– Получил, дедушка, немецкий. Дизель пятьсот сил, как у танка. Сто гектаров за смену пашет.
– Разбогател, значит, колхоз… Кто там сейчас хозяин?
– Газпром. Мы теперь богатые, дедушка…
– Да, цены богатые… Мы после войны на колесных по три гектара пахали, а хлеб дешевый был. Наверно, грамотные люди в Газпроме больше есть стали? Почему цены на хлеб растут, Митроня?
Дед горячился, в тусклых глазах появлялся настырный блеск, голос срывался на фальцет. Внук не робел перед гвардейским натиском бывшего бригадира. Он любил деда в эти минуты, но боялся излишнего возбуждения старика и с терпеливым сочувствием помалкивал, изредка поддакивая. Дед утомлялся, начинал зевать и злиться на себя за свой пафос, и в который раз клятвенно обещал:
– Все, больше выступать не буду! Я давно со своим колхозом лишний в этой жизни.
Дед подвигался ближе к окну, умолкал и часами глядел, как у старого коровника ребятишки на мотоциклах гоняли по глубокой силосной яме. Байкеры как с трамплина вылетали из ямы и зависали в воздухе под крики и визг болельщиков. Мотоциклы шлепались оземь всеми потрохами и, виляя и дымя, чудом выравнивали ход. Бывало, и не выравнивали… Тогда мотоциклисты долго кувыркались вместе с мотоциклами, но, слава Богу, до сих пор оставались целы.
Дед восхищенно стучал ладошкой по столу и с гордостью заключал:
– Ваш Газпром супротив наших ребят – мешок с говном!
Дед не говорил о смерти, но все тусклее и короче становились его дни. Старик вслух перебирал давно позабытые имена, путался, звал внучку:
– Маняша, в нашем взводе гармонист был, сибиряк… Помнишь, как его звали? Не Иваном?
– Иваном, дедушка.
– Орел! Про священную войну в блиндаже под Сталинградом играл… Почище Шаляпина наяривал!
Дед счастливо улыбался, пытался напевать далекую мелодию, слабо дирижировал ладонью. Он еще мог вспоминать, еще воображал себя в молодой забубенной и веселой жизни. А во сне столь явственно чувствовал долгий поцелуй влажных девичьих губ, что переставал дышать и опять звал внучку:
— Маняша… А где эта, толстоморденькая? Как её… соседка наша?
Недавно за обедом дед решительно отодвинул миску и тихо произнес чужим голосом:
– На днях помирать буду. Пока в здравом уме, хочу попросить тебя, внучек…
Старик наклонился к Митрофану и стал что-то медленно говорить, переходя на шепот. Маня из деликатности вышла из комнаты.
– Можешь для меня? – робко спросил старик.
– Могу! – твердо сказал Митроня и обнял его маленькие худые плечи.
Деда хоронили, как хоронили всех сельских стариков. Просто: без слез, без речей. Без людской толпы, только соседи пришли постоять возле гроба.
Но все же необычность была.
Митроня подогнал к дому свой немецкий дизель с открытой полутележкой. На нее поставили красным ситцем обшитый гроб, как на армейский лафет. По узкому проулку до уличного асфальта трудно было проехать на машине. Дорога раскисла, разбитые колеи сровняло полой водой. И пешком не пройти с гробом. А дизель с двухметровыми и широкими, как перины, колесами шел по проулку, как Гулливер среди лилипутов.
На главной улице остановились. Люди обчищали, обмывали в лужах сапоги, собираясь идти до кладбища. На асфальте стоял автобус, из которого резво выпрыгивали солдатики с духовыми инструментами. Через минуту медный оркестр в полной выкладке стоял за гробом, ожидая команды юного лейтенанта.
Процессия тронулась.
– Ба-а-мм!
Голосистая медь низкими нотами рванула в вышину. Люди вздрогнули, выпрямили спины. Мужики сняли шапки, и никто уже не опускал головы. Ребятишки сбоку дороги бежали за оркестром, за барабанщиком, который изо всех сил лупил палочками, а конопатый низкорослый солдатик в такт ему утробно ухал широкополым раструбом контрабаса: бах-бах-ба-бах-ах! У солдатика мячиками надувались щеки, укрупнялись и лезли из орбит глаза. Шутка ли, на нем держались все низы оркестра, и ему чаще других подавал одобрительные знаки дирижер. Нежно голосили трубы, гортанно чеканили тромбоны, мужественно рокотали басы.
Внук Митроня выполнил просьбу деда. В воронежском селе совершалось невиданное доселе: военный оркестр впервые исполнял на похоронах знаменитую мелодию Великой Отечественной войны:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!
Можно было видеть воочию, как отзывались на музыку люди. От каждого двора, бросая праздничные застолья и домашние дела, к траурной процессии присоединялись по двое-трое, а с детьми и по пятеро. На полдороге за гробом шли уже человек двести.
Музыка длинным дыханием заполняла улицы и проулки. Мощным, гулким дыханием океана. Солнце вышло из-за туч и яро вспыхнуло на тонкой отполированной меди. Светлы и строги были лица земляков. Они не только хоронили своего Деда, последнего солдата великой войны, они напоминали живым о себе, о своей дерганой жизни. Дед всегда был на их стороне. И они сегодня все за Деда, вместе с Дедом. От толпы шел молчаливый протест. Похороны всегда протест. У гроба это чувствует каждый особенно остро. И это трудно выразить словами. Сельские люди не любят речей на похоронах. Речи говорят на тризне начальников.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна…
Было ощущение. что музыка исполняется впервые. Озноб дергал по коже, на скулах играли желваки. Решимость подступала к горлу, кровь стучала в висках. Твердыми губами люди шепотом подпевали:
Идет война народная,
Священная война…
Солдатики старались держать строй, не делали лишних движений, оркестр жег мелодию, как на параде, на Красной площади. Казалось, что гроб с покойником, сотни земляков за гробом, весна и Пасха, солнце и радость Праздника гармонично соединились в кипящей музыке, соединились в одно чувство. Можно представить, как ощутили это чувство русские люди в июне 1941 года, когда по всей стране зазвучала «Священная война», когда ее запели миллионы, когда ее впервые услышал и подхватил Дед, дед Сержант, которого звали Емельян Анподистович Воронов.
Пойдем ломить всей силою,
Всем сердцем, всей душой
За землю нашу милую,
За наш Союз большой!