ТАТЬЯНА ГЛУШКОВА
(1939 – 2001)
ЧАС БЕЛОВЕЖЬЯ
Когда не стало Родины моей,
я ничего об этом не слыхала:
так, Богом бережёная, хворала –
чтоб не было мне горше и больней…
Когда не стало Родины моей,
я там была, где ни крупицы света:
заслонена, отторгнута, отпета –
иль сожжена до пепельных углей.
Когда не стало Родины моей,
Я шла тропою к неземной Отчизне.
Но даже там, как на горючей тризне,
Не пел волоколамский соловей…
Когда не стало Родины моей,
в ворота ада я тогда стучала:
возьми меня!.. А только бы восстала
страна моя из немощи своей.
Когда не стало Родины моей,
воспряла смерть во всём подлунном мире,
рукой костлявой на железной лире
бряцая песнь раздора и цепей.
Когда не стало Родины моей,
Тот, кто явился к нам из Назарета,
осиротел не менее поэта
последних сроков Родины моей.
* * *
Ещё встаёт за окнами рассвет,
ещё струится осень золотая.
Но нет Москвы. А есть — воронья стая
над стогнами страны, которой нет.
Над выщербленным зданием Беды,
какое быть желало «Белым домом» —
лакейским флигельком под Вашингтоном,
куда ведут кровавые следы.
И над моей оглохшей головой,
когда дремлю, когда встаю до света,
и вижу: труп плывет у парапета,
отторгнутый речною глубиной.
Ни в воду вы не спрячете концы,
ни в грудь земли, ни в хляби небосвода…
Бредёт в острожном рубище Свобода,
ведёт коня слепого под уздцы.
Тоща, как смерть, как чёрная вдова.
А следом — гулко катится телега…
Не убраны в полях разливы хлеба.
Не убраны тела до Покрова.
И слышу: танки валкие гремят
по старой Пресне — точно по Берлину!..
Нас гнут в дугу. А мы расправим спину.
Священным гневом горизонт объят.
Навеки Пресня Красная красна.
Навеки чёрен этот ворон чёрный,
что кружится над Родиной просторной
и над душой — как Спас, нерукотворной,
что плачет, страждет, мечется без сна…
* * *
В тот час, как танки въехали в Москву,
хлеб зачерствел, и горькою водица
вдруг сделалась. А скорбная столица
твердила: «Чур меня, переживу».
Но пращур спал. Тот непробудный сон
его свалил под Истрой, под Можайском…
Но кто-то рядом выдохнул: «Мужайся!..»
И тотчас – женский крик и детский стон.
Как бьют орудья по родной Москве!
По златоглавой, по первопрестольной!
Тому, кто пал, теперь уже не больно,
А ей-то – грешной матери? Вдове?..
А нам-то – присмиревшим пристяжным
невольным в той кровавой колеснице,
что в пропасть мчит,
что по костям катится,
а кучер хлещет, свищет пьяный в дым?!
Зачем молчали вы, колокола?
Зачем весь причт не вышел крестным ходом:
побрезговал ли ропщущим народом,
детьми?.. А те-то меньше мал мала.
Как перемочь? Когда и сам Покров,
над мёртвыми простёртый головами,
белейший плат, просоленный слезами,
так влажно ал, так сумрачно багров?
Как пережить мне, что и я – жива,
когда баржой, телами нагружённой,
с душой, как-будто заживо сожжённой,
вся – от Кремля и до горы Поклонной –
плывёт вдоль окон пленная Москва?
Ну и как итог – «Воздвиженье»:
Все так же своды безмятежно-сини.
Сентябрь. Креста Господня торжество.
Но был весь мир провинцией России,
теперь она — провинция его…
* * *
Одиночества белые стены,
и такая в кувшине вода,
будто свежую ветку сирени
принесут и поставят сюда.
Видно, кончено милое дело –
слушать речь, что до утра текла.
Все глаза-то мои проглядела.
Всех-то «жаворонков» испекла;
всех-то вёсен припомнила звуки,
все-то земли мои обошла…
Мылом-щёлоком вымыла руки
и присела, тиха, у стола.
Может, знаешь, каштан златоглавый,
может, скажешь, водица Днепра,
что мне делать с неласковой славой –
всё стучит да нейдёт со двора!
Может, знаешь, зачем земляникой
эта старая шаль зацвела?
Всё-то снится мне голод великий –
точно вновь я больна и мала.
Всё-то снится мне город в руинах,
буйнокрылая в окнах трава.
На шмелиных обугленных спинах
еле может стоять синева.
Еле может держаться широкий
купол неба – над твердью пустой…
И река – чуть светла за осокой,
и земля так суха за рекой.
И от стен обагрённой Софии,
от её закопчённых камней
снова смотрят в огонь неживые
византийские очи людей.
И едва отличим от мозаик
даже детский пылающий взгляд…
Вот в стакане вода замерзает.
Вот всю зиму коптилки коптят.
Вот моя золотая старуха –
грязно-серые косы до пят –
Богородице в самое ухо
что-то шепчет – и слёзы блестят.
Вот живучие годы промчались,
вот я тихую речь завела…
У любви неизбывная зависть
к прозорливой тоске ремесла.
У любимых – недвижные лица.
У чужих – доброхотны слова…
Отчий дом всё томительней снится,
терпеливый, заметный едва.
Но зачем эти голые стены,
этот пролитый мел голубой
мне кричат: – Только слёзы нетленны.
Это всё повторится с тобой!
* * *
…А старинного года свеча
всё горит на сыром пепелище.
В колотушку слепую стуча,
так же тяжко безмолвствует нищий.
Это город всё так же высок,
весь из улиц кривых и нагорных,
и каштан осыпает в песок
лоскутки розоватых и чёрных
трёхсотлетних мохнатых цветов…
Колокольня костистые плечи
подняла до сквозных облаков –
будто высохший крик человечий.
***
Страница, странница, страна…
Коснусь струны – и свет струится.
Язык родной, как дух томится,
какая вольность нам дана!
Какая рознь, какая связь, –
но вот сливается, двоится
блаженство, вздор, причуда, власть
твердить то – «кажется», то – «мнится».
Какая спесь! – но мне слышна
на переломе ночи звёздной
твоя лесная тишина,
разлитая по птичьим гнёздам…
***
…И так покажется пуста
земля – ни брата, ни опоры,
как на Воздвиженье креста,
когда зверьё уходит в норы.
Как в том продутом октябре,
когда над пепельной рекою –
дом пустоглазый на горе,
в котором я глаза закрою.
***
И вот уже ни друга, ни врага…
И вот венец твоей седой науки:
что моря нет, а есть лишь берега –
два равноправных берега разлуки.
***
Я не историю пишу,
а этот скудный день насущный,
в котором дремлет век грядущий,
привязанный к карандашу.
И тем единственным сильна,
что эху дальнему послушна,
а память столь же простодушна,
сколь коротка и зелена.
НА СОПКАХ МАНЬЧЖУРИИ
И.С. Козловскому
Эта грусть не сейчас родилась.
Это звякнул «Георгий» в коробке.
Это льётся над Родиной вальс,
заливая маньчжурские сопки.
А в окне столб луны голубой –
словно хлынуло море на сушу.
Бескозырки плывут чередой
по мою сухопутную душу.
Далека ты, родная земля,
не видать в этом жёлтом тумане.
Гаолян покрывает поля,
точно сплю я сама в гаоляне.
Это с чёрной тарелки певец –
с чёрной пахоты, из-под Полтавы…
Где ж ты, лирник, рыдальщик, гонец –
вестовой нашей горестной славы?
Под конец еле слышен рассказ,
заносимый песком и метелью…
Это льётся над Родиной вальс –
над твоей и моей колыбелью.