Дмитрий Кедрин – один из моих любимых поэтов. Впрочем, тут я не оригинален. Наше поэтическое поколение воспитывалось, в том числе, и на творчестве этого замечательного русского стихотворца, имя которого стало широко известным в 70-80-х годах прошлого века. А за свою короткую жизнь (1907 – 1945) он издал только один сборник – «Свидетели», в который вошли всего 17 стихотворений! Что-то мистическое окружает жизнь и творчество Кедрина. Его мать – младшая дочь потомственного шляхтича И.Руто-Рутенко-Рутницкого – родила его незамужней и, боясь гнева отца, оставила сына в семье кормилицы. Дмитрия усыновил муж старшей сестры его матери, дав мальчику свою фамилию и отчество. Тайной окутана и смерть поэта в сентябре 1945 года. Он, живший с семьёй в Черкизове, добирался туда из Москвы на пригородном поезде с Ярославского вокзала. Но тело его было найдено совсем в другом направлении – в Вешняках, куда ходят поезда с Казанского вокзала. Причём обнаружили его вдали от железной дороги. Известен факт, что неизвестные пытались сбросить его под поезд на Ярославском вокзале за две недели до гибели, но помешали свидетели. За что? Почему? На эти вопросы не нашло ответов следствие, как, впрочем, и современные любители смаковать подробности чужой жизни и смерти. Совсем недавно в «Московском комсомольце» фантазировал на эту тему И.Ленский, а потом вездесущий Д.Быков. Сенсация! Самоубийство!
Какая-то злая сила преследовала Дмитрия Михайловича всю жизнь. Может быть, это началось в 1929 году, когда его приговорили к тюремному заключению за «недонесение известного контрреволюционного факта»? Полтора года он отсидел за то, что не «заложил» своего друга, отец которого был деникинским генералом. Может быть, и печатали его поэтому через пень-колоду? Хотя, к примеру, М.Горький, очень ценивший талант Кедрина, познакомил в 1932 году высших руководителей страны, в том числе, и И.Сталина, с творчеством Кедрина, и генеральный секретарь ВКП(б) по достоинству оценил стихотворение «Кукла», которое тут же было напечатано в журнале «Красная новь». Но, как говорится, жалует царь, да не жалует псарь… Видно, слишком русским поэтом был литератор с польской кровью в жилах! Недаром многострадальную книгу, которую ни в какую не хотело печатать издательство «Советский писатель», он назвал «Русские стихи». А ведь они и впрямь были по-настоящему русскими. Героической и трагической русской истории посвятил свои гениальные поэмы Дмитрий Кедрин. «Зодчие», «Ермак», «Конь», «Князь Василько Ростовский», «Песня про Алёну-старицу» – это, без преувеличения, – шедевры русской эпической поэзии. Как, впрочем, и полотна на другие темы – «Свадьба», «Приданое», «Рембрандт». К великому сожалению, в 1941 году был утерян чемодан с рукописями, где находилась и драма в стиха «Параша Жемчугова», посвящённая судьбе крепостной актрисы, над которой поэт работал больше десяти лет, и многие стихи и переводы. А переводчиком Дмитрий Борисович был, что называется, от Бога. В его творческом наследии – переложения венгра Шандора Петефи, поляка Адама Мицкевича, серба Владимира Назора, башкира Мажита Гафури, аварца Гамзата Цадасы, татарина Мусы Джалиля, белоруса Максима Танка, литовки Саломеи Нерис, осетина Косты Хетагурова. Шедевры переводческого мастерства!
Впрочем, я увлёкся перечислением. Для меня, как и для многих литераторов, Дмитрий Кедрин – замечательный, выдающийся поэт современности! Незадолго до смерти он писал:
«Многие мои друзья погибли на войне. Круг одиночества замкнулся. Мне – скоро сорок. Я не вижу своего читателя, не чувствую его. Итак, к сорока годам жизнь сгорела горько и совершенно бессмысленно. Вероятно, виною этому – та сомнительная профессия, которую я выбрал или которая выбрала меня: поэзия».
Главная отличительная черта настоящего таланта – вечное сомнение в себе. Но мы-то с вами, дорогие читатели, не сомневаемся в подлинности, искренности и величии дарования избранника Настоящей Поэзии Дмитрия Михайловича Кедрина!
ЮРИЙ ЩЕРБАКОВ
ДМИТРИЙ КЕДРИН
ЗОДЧИЕ
Как побил государь
Золотую Орду под Казанью,
Указал на подворье свое
Приходить мастерам.
И велел благодетель,-
Гласит летописца сказанье,-
В память оной победы
Да выстроят каменный храм.
И к нему привели
Флорентийцев,
И немцев,
И прочих
Иноземных мужей,
Пивших чару вина в один дых.
И пришли к нему двое
Безвестных владимирских зодчих,
Двое русских строителей,
Статных,
Босых,
Молодых.
Лился свет в слюдяное оконце,
Был дух вельми спертый.
Изразцовая печка.
Божница.
Угар я жара.
И в посконных рубахах
Пред Иоанном Четвертым,
Крепко за руки взявшись,
Стояли сии мастера.
«Смерды!
Можете ль церкву сложить
Иноземных пригожей?
Чтоб была благолепней
Заморских церквей, говорю?»
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
«Можем!
Прикажи, государь!»
И ударились в ноги царю.
Государь приказал.
И в субботу на вербной неделе,
Покрестись на восход,
Ремешками схватив волоса,
Государевы зодчие
Фартуки наспех надели,
На широких плечах
Кирпичи понесли на леса.
Мастера выплетали
Узоры из каменных кружев,
Выводили столбы
И, работой своею горды,
Купол золотом жгли,
Кровли крыли лазурью снаружи
И в свинцовые рамы
Вставляли чешуйки слюды.
И уже потянулись
Стрельчатые башенки кверху.
Переходы,
Балкончики,
Луковки да купола.
И дивились ученые люди,
Зане эта церковь
Краше вилл италийских
И пагод индийских была!
Был диковинный храм
Богомазами весь размалеван,
В алтаре,
И при входах,
И в царском притворе самом.
Живописной артелью
Монаха Андрея Рублева
Изукрашен зело
Византийским суровым письмом…
А в ногах у постройки
Торговая площадь жужжала,
Торовато кричала купцам:
«Покажи, чем живешь!»
Ночью подлый народ
До креста пропивался в кружалах,
А утрами истошно вопил,
Становясь на правеж.
Тать, засеченный плетью,
У плахи лежал бездыханно,
Прямо в небо уставя
Очесок седой бороды,
И в московской неволе
Томились татарские ханы,
Посланцы Золотой,
Переметчики Черной Орды.
А над всем этим срамом
Та церковь была —
Как невеста!
И с рогожкой своей,
С бирюзовым колечком во рту,-
Непотребная девка
Стояла у Лобного места
И, дивясь,
Как на сказку,
Глядела на ту красоту…
А как храм освятили,
То с посохом,
В шапке монашьей,
Обошел его царь —
От подвалов и служб
До креста.
И, окинувши взором
Его узорчатые башни,
«Лепота!» — молвил царь.
И ответили все: «Лепота!»
И спросил благодетель:
«А можете ль сделать пригожей,
Благолепнее этого храма
Другой, говорю?»
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
«Можем!
Прикажи, государь!»
И ударились в ноги царю.
И тогда государь
Повелел ослепить этих зодчих,
Чтоб в земле его
Церковь
Стояла одна такова,
Чтобы в Суздальских землях
И в землях Рязанских
И прочих
Не поставили лучшего храма,
Чем храм Покрова!
Соколиные очи
Кололи им шилом железным,
Дабы белого света
Увидеть они не могли.
И клеймили клеймом,
Их секли батогами, болезных,
И кидали их,
Темных,
На стылое лоно земли.
И в Обжорном ряду,
Там, где заваль кабацкая пела,
Где сивухой разило,
Где было от пару темно,
Где кричали дьяки:
«Государево слово и дело!»-
Мастера Христа ради
Просили на хлеб и вино.
И стояла их церковь
Такая,
Что словно приснилась.
И звонила она,
Будто их отпевала навзрыд,
И запретную песню
Про страшную царскую милость
Пели в тайных местах
По широкой Руси
Гусляры.
Ты говоришь, что наш огонь погас…
Ты говоришь, что наш огонь погас,
Твердишь, что мы состарились с тобою,
Взгляни ж, как блещет небо голубое!
А ведь оно куда старее нас…
Вот и вечер жизни. Поздний вечер…
Вот и вечер жизни. Поздний вечер.
Холодно и нет огня в дому.
Лампа догорела. Больше нечем
Разогнать сгустившуюся тьму.
Луч рассвета, глянь в моё оконце!
Ангел ночи! Пощади меня:
Я хочу ещё раз видеть солнце —
Солнце первой половины Дня!
Гравюра
Червонцев блеск на дне мешка,
Тюки, готовые к торговле,
И хвост резного петушка
Краснеет на узорной кровле.
Цыган разводит под горном
Огонь, а в тереме над Камой —
Она в окошке слюдяном
У пяльцев за свинцовой рамой.
Любовь
Щекотка губ и холодок зубов,
Огонь, блуждающий в потемках тела,
Пот меж грудей… И это есть — любовь?
И это всё, чего ты так хотела?
Да! Страсть такая, что в глазах темно!
Но ночь минует, легкая, как птица…
А я-то думал, что любовь — вино,
Которым можно навсегда упиться!
Крылечко
Крылечко, клумбы, хмель густой
И локоть в складках покрывала.
— Постой, красавица, постой!
Ведь ты меня поцеловала? —
Крылечко спряталось в хмелю;
Конек, узорные перила.
— Поцеловала. Но «люблю»
Я никому не говорила.
Красота
Эти гордые лбы винчианских мадонн
Я встречал не однажды у русских крестьянок,
У рязанских молодок, согбенных трудом,
На току молотящих снопы спозаранок.
У вихрастых мальчишек, что ловят грачей
И несут в рукаве полушубка отцова,
Я видал эти синие звёзды очей,
Что глядят с вдохновенных картин Васнецова.
С большака перешли на отрезок холста
Бурлаков этих репинских ноги босые…
Я теперь понимаю, что вся красота —
Только луч того солнца, чьё имя — Россия!
Архимед
Нет, не всегда смешон и узок
Мудрец, глухой к делам земли:
Уже на рейде в Сиракузах
Стояли римлян корабли.
Над математиком курчавым
Солдат занес короткий нож,
А он на отмели песчаной
Окружность вписывал в чертеж.
Ах, если б смерть — лихую гостью —
Мне так же встретить повезло,
Как Архимед, чертивший тростью
В минуту гибели — число!
Давнее
Всё мне мерещится поле с гречихою,
В маленьком доме сирень на окне,
Ясное-ясное, тихое-тихое
Летнее утро мерещится мне.
Мне вспоминается кляча чубарая,
Аист на крыше, скирды на гумне,
Тёмная-тёмная, старая-старая
Церковка наша мерещится мне.
Чудится мне, будто песню печальную
Мать надо мною поёт в полусне,
Узкая-узкая, дальняя-дальняя
В поле дорога мерещится мне.
Где ж этот дом с оторвавшейся ставнею,
Комната с пёстрым ковром на стене…
Милое-милое, давнее-давнее
Детство моё вспоминается мне.
Мышонок
Что ты приходишь, горбатый мышонок,
В комнату нашу в полуночный час?
Сахарных крошек и фруктов сушёных
Нет и в помине в буфете у нас.
Бедный мышонок! Из кухонь соседних,
Верно, тебя выгоняют коты.
Знаешь ли? Мне, мой ночной собеседник,
Кажешься слишком доверчивым ты!
Нрав домработницы нашей — не кроткий:
Что, коль незваных гостей не любя,
Вдруг над тобой занесёт она щётку
Иль в мышеловку изловит тебя?..
Ты поглядел, словно вымолвить хочешь:
«Жаль расставаться с обжитым углом!»
Словно согреться от холода ночи
Хочешь моим человечьим теплом.
Чудится мне — одиночеством горьким
Блещут чуть видные бусинки глаз.
Не потому ли из маленькой норки
Ты и выходишь в полуночный час?..
Что ж! Пока дремлется кошкам и людям
И мышеловок не видно вокруг, —
Мы с тобой все наши беды обсудим,
Мой молчаливый, мой маленький друг!
Я — не гляди, что большой и чубатый, —
А у соседей, как ты, не в чести.
Так приходи ж, мой мышонок горбатый,
В комнату к нам — и подольше гости!
Кровь
Белый цвет вишневый отряхая,
Стал Петро перед плетнем коханой.
Он промолвил ей, кусая губы:
Любый я тебе или не любый?
Прогулял я трубку-носогрейку,
Проиграл я бритву-самобрейку.
Что ж! В корчме поставлю шапку на кон
И в леса подамся к гайдамакам!
Уходи, мужик,- сказала Ганна.-
Я кохаю не тебя, а пана.-
И шепнула, сладко улыбаясь:
— Кровь у пана в жилах — голубая!
Два денька гулял казак. На третий
У криницы ночью пана встретил
И широкий нож по рукоятку
Засадил он пану под лопатку.
Белый цвет вишневый отряхая,
Стал Петро перед плетнем коханой.
А у Ганны взор слеза туманит,
Ганна руки тонкие ломает.
Ты скажи, казак,- пытает Ганна,-
Не встречал ли ты дорогой пана?
Острый нож в чехле кавказском светел.
Отвечает ей казак: Не встретил.
Нож остер, как горькая обида.
Отвечает ей казак: Не видел.
Рукоятка у ножа резная.
Отвечает ей казак: Не знаю.
Только ты пустое толковала,
Будто кровь у пана — голубая!
Ад
Недобрый дух повел меня,
Уже лежавшего в могиле,
В страну подземного огня,
Которой Данте вел Вергилий.
Из первого в девятый круг
Моя душа была ведома —
Где жадный поп и лживый друг
И скотоложец из Содома.
Я видел гарпий в том леске,
Над тем узилищем, откуда
В нечеловеческой тоске
Бежал обугленный Иуда.
Колодезь ледяной без дна,
Где день за днем и год за годом,
Как ось земная, Сатана
Простерт от нас до антиподов.
Я грешников увидел всех —
Их пламя жжет и влага дразнит,
Но каждому из них за грех
Вменялась боль одной лишь казни.
«Где мне остаться?» — я спросил
Ведущего по адским стогнам.
И он ответил: «Волей сил
По всем кругам ты будешь прогнан».
Пой и веруй!
Да, верить в славу — труд напрасный,
Ее на свете нет, а есть
Вражды ревнивой суд пристрастный,
Друзей расчетливая лесть.
Хвале не радуйся наружно.
Пусть позаботится о ней
Потомок, если это нужно:
Он беспристрастней и честней.
А ты работай, и да будет
Живое сердце — твой улов.
Завистливо и лживо судит
Толкучий рынок. Пошлых слов —
Даров его хвалы умильной —
Не жди, поэт. Тебе дано
От шелухи пустой и пыльной
Отсеять чистое зерно.
Отмерь искусству полной мерой
Живую кровь и трудный пот,
Живи, надейся, пой и веруй:
Твое прекрасное взойдет!
Бессмертие
Кем я был? Могильною травою?
Хрупкой галькою береговою?
Круглобоким облачком над бездной?
Ноздреватою рудой железной?
Та трава могильная сначала
Ветерок дыханием встречала,
Тучка плакала слезою длинной,
Пролетая над родной долиной.
И когда я говорю стихами —
От кого в них голос и дыханье?
Этот голос — от прабабки-тучи,
Эти вздохи — от травы горючей!
Кем я буду? Комом серой глины?
Белым камнем посреди долины?
Струйкой, что не устает катиться?
Перышком в крыле у певчей птицы?
Кем бы я ни стал и кем бы ни был —
Вечен мир под этим вечным небом:
Если стану я водой зеленой —
Зазвенит она одушевленно,
Если буду я густой травою —
Побежит она волной живою.
В мире всё бессмертно: даже гнилость.
Отчего же людям смерть приснилась?
В ночном полете
Замолк далекий отзвук грома,
Звезда вечерняя зажглась.
Со своего аэродрома
Ночь тихо в воздух поднялась.
Она летит — и вслед за нею
Ты старта попросил: пора!
Вот твой мотор чуть-чуть слышнее
Ночного пенья комара.
Поляны, что давно знакомы,
Уже вдали не видишь ты…
Жена теперь, наверно, дома,
И на столе ее — цветы.
А сын сквозь длинные ресницы
Спросонок взглянет и вздохнет.
Ему сейчас, быть может, снится
Отца далекий самолет.
Как тихо над передним краем!
Нигде не разглядеть ни зги.
Но знаешь ты, что тьма сырая
Обманчива: внизу — враги!
Чтоб в день победы в доме старом
Обнять сынишку и жену,
Сейчас ты бомбовым ударом
Вспугнешь ночную тишину.
Вокруг запляшут в это время
Разрывов желтые мячи.
Начнут рубить глухую темень
Косых прожекторов мечи.
Но, отбомбившись, ты под тучи
Уйдешь — и канешь за рекой
Незримым мстителем летучим
За наш нарушенный покой!
Разговор
«В туманном поле долог путь
И ноша не легка.
Пора, приятель, отдохнуть
В тепле, у камелька.
Ваш благородный конь храпит,
Едва жует зерно,
В моих подвалах мирно спит
Трехпробное вино».
«Благодарю. Тепла земля,
Прохладен мрак равнин,
Дорога в город короля
Свободна, гражданин?»
«Мой молодой горячий друг,
Река размыла грунт,
В стране, на восемь миль вокруг,
Идет голодный бунт.
Но нам, приятель, всё равно:
Народ бурлит — и пусть.
Игра монахов в домино
Рассеет нашу грусть».
«Вы говорите, что народ
Идет войной на трон?
Пешком, на лодке или вброд
Я буду там, где он.
Прохладны мирные поля,
В равнинах мгла и лень!
Но этот день для короля,
Пожалуй, судный день».
«Но лодки, друг мой, у реки
Лежат без якорей,
И королевские стрелки
Разбили бунтарей.
Вы — храбрецы, но крепок трон,
Бурливые умы.
И так же громок крик ворон
Над кровлями тюрьмы.
Бродя во мгле, среди долин,
На вас луна глядит,
Войдите, и угрюмый сплин
Малага победит».
«Благодарю, но, право, мы —
Питомцы двух дорог.
Я выбираю дверь тюрьмы,
Вам ближе — ваш порог.
Судьбу мятежников деля,
Я погоню коня…
Надеюсь — плаха короля
Готова для меня».
Зимнее
Экой снег какой глубокий!
Лошадь дышит горячо.
Светит месяц одинокий
Через левое плечо.
Пруд окован крепкой бронью,
И уходят от воды
Вправо — крестики вороньи,
Влево — заячьи следы.
Гнется кустик на опушке,
Блещут звезды, мерзнет лес,
Тут снимал перчатки Пушкин
И крутил усы Дантес.
Раздается на полянке
Волчьих свадеб дальний вой.
Мы летим в ковровых санках
По дороге столбовой.
Ускакали с черноокой
И — одни… Чего ж еще?
Светит месяц одинокий
Через левое плечо.
Неужели на гулянку
С колокольцем под дугой
Понесется в тех же санках
Завтра кто-нибудь другой?
И усы ладонью тронет,
И увидит у воды
Те же крестики вороньи,
Те же заячьи следы?
На березах грачьи гнезда
Да сорочьи терема?..
Те же волки, те же звезды,
Та же русская зима!
На погост он мельком глянет,
Где ограды да кресты.
Мельком глянет, нас помянет:
Жили-были я да ты!..
И прижмется к черноокой,
И задышит горячо.
Глянет месяц одинокий
Через левое плечо.