Настоящая поэзия. 18 июля – 90 лет со дня рождения поэта Евгения Евтушенко (1932 – 2017).

ЕВГЕНИЙ ЕВТУШЕНКО

* * *

Идут белые снеги,
как по нитке скользя…
Жить и жить бы на свете,
но, наверно, нельзя.

Чьи-то души бесследно,
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с земли.

Идут белые снеги…
И я тоже уйду.
Не печалюсь о смерти
и бессмертья не жду.

я не верую в чудо,
я не снег, не звезда,
и я больше не буду
никогда, никогда.

И я думаю, грешный,
ну, а кем же я был,
что я в жизни поспешной
больше жизни любил?

А любил я Россию
всею кровью, хребтом —
её реки в разливе
и когда подо льдом,

дух её пятистенок,
дух её сосняков,
её Пушкина, Стеньку
и её стариков.

Если было несладко,
я не шибко тужил.
Пусть я прожил нескладно,
для России я жил.

И надеждою маюсь,
(полный тайных тревог)
что хоть малую малость
я России помог.

Пусть она позабудет,
про меня без труда,
только пусть она будет,
навсегда, навсегда.

Идут белые снеги,
как во все времена,
как при Пушкине, Стеньке
и как после меня,

Идут снеги большие,
аж до боли светлы,
и мои, и чужие
заметая следы.

Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я.

ПАМЯТИ ЕСЕНИНА

Поэты русские,
друг друга мы браним —
Парнас российский дрязгами засеян.
но все мы чем-то связаны одним:
любой из нас хоть чуточку Есенин.
И я — Есенин,
но совсем иной.
В колхозе от рожденья конь мой розовый.
Я, как Россия, более стальной,
и, как Россия, менее берёзовый.
Есенин, милый,
изменилась Русь!
но сетовать, по-моему, напрасно,
и говорить, что к лучшему,—
боюсь,
ну а сказать, что к худшему,—
опасно…
Какие стройки,
спутники в стране!
Но потеряли мы
в пути неровном
и двадцать миллионов на войне,
и миллионы —
на войне с народом.
Забыть об этом,
память отрубив?
Но где топор, что память враз отрубит?
Никто, как русскиe,
так не спасал других,
никто, как русскиe,
так сам себя не губит.
Но наш корабль плывёт.
Когда мелка вода,
мы посуху вперёд Россию тащим.
Что сволочей хватает,
не беда.
Нет Ленина —
вот это очень тяжко.
И жалко то, что нет ещё тебя
И твоего соперника — горлана.
Я вам двоим, конечно, не судья,
но всё-таки ушли вы слишком рано.
Когда румяный комсомольский вождь
На нас,
поэтов,
кулаком грохочет
и хочет наши души мять, как воск,
и вылепить свое подобье хочет,
его слова, Есенин, не страшны,
но тяжко быть от этого весёлым,
и мне не хочется,
поверь,
задрав штаны,
бежать вослед за этим комсомолом.
Порою горько мне, и больно это всё,
и силы нет сопротивляться вздору,
и втягивает смерть под колесо,
Как шарф втянул когда-то Айседору.
Но — надо жить.
Ни водка,
ни петля,
ни женщины —
всё это не спасенье.
Спасенье ты,
российская земля,
спасенье —
твоя искренность, Есенин.
И русская поэзия идёт
вперёд сквозь подозренья и нападки
и хваткою есенинской кладёт
Европу,
как Поддубный,
на лопатки.

ОЛЬХОВАЯ СЕРЁЖКА

Уронит ли ветер
в ладони серёжку ольховую,
начнёт ли кукушка
сквозь крик поездов куковать,
задумаюсь вновь,
и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу
к невозможности истолковать.
Себя низвести
до пылиночки в звёздной туманности,
конечно, старо,
но поддельных величий умней,
и нет униженья
в осознанной собственной малости —
величие жизни
печально осознанно в ней.
Серёжка ольховая,
лёгкая, будто пуховая,
но сдунешь её —
всё окажется в мире не так,
а, видимо, жизнь
не такая уж вещь пустяковая,
когда в ней ничто
не похоже на просто пустяк.
Серёжка ольховая
выше любого пророчества.
Тот станет другим,
кто тихонько её разломил.
Пусть нам не дано
изменить всё немедля, как хочется, –
когда изменяемся мы,
изменяется мир.
И мы переходим
в какое-то новое качество
и вдаль отплываем
к неведомой новой земле,
и не замечаем,
что начали странно покачиваться
на новой воде
и совсем на другом корабле.
Когда возникает
беззвёздное чувство отчаленности
от тех берегов,
где рассветы с надеждой встречал,
мой милый товарищ,
ей-богу, не надо отчаиваться —
поверь в неизвестный,
пугающе чёрный причал.
Не страшно вблизи
то, что часто пугает нас издали.
Там тоже глаза, голоса,
огоньки сигарет.
Немножко обвыкнешь,
и скрип этой призрачной пристани
расскажет тебе,
что единственной пристани нет.
Яснеет душа,
переменами неозлобимая.
Друзей, не понявших
и даже предавших, – прости.
Прости и пойми,
если даже разлюбит любимая,
серёжкой ольховой
с ладони её отпусти.
И пристани новой не верь,
если станет прилипчивой.
Призванье твоё —
беспричальная дальняя даль.
С шурупов сорвись,
если станешь привычно привинченный,
и снова отчаль
и плыви по другую печаль.
Пускай говорят:
«Ну когда он и впрямь образумится!»
А ты не волнуйся —
всех сразу нельзя ублажить.
Презренный резон:
«Всё уляжется, всё образуется…»
Когда образуется всё —
то и незачем жить.
И необъяснимое —
это совсем не бессмыслица.
Все переоценки
нимало смущать не должны, –
ведь жизни цена
не понизится
и не повысится —
она неизменна тому,
чему нету цены.
С чего это я?
Да с того, что одна бестолковая
кукушка-болтушка
мне долгую жизнь ворожит.
С чего это я?
Да с того, что серёжка ольховая
лежит на ладони и,
словно живая,
дрожит…

ЯСНАЯ, ТИХАЯ СИЛА ЛЮБВИ

Сила страстей – приходящее дело.
Силе другой потихоньку учусь.
Есть у людей приключения тела.
Есть приключения мыслей и чувств.
Тело само приключений искало,
А измочалилось вместе с душой.
Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала,
Но показалось бы тоже чужой.

Всё же меня пожалела природа,
Или как хочешь её назови.
Установилась во мне, как погода,
Ясная, тихая сила любви.
Раньше казалось мне сила огромной,
Громко стучащей в большой барабан…
Стала тобой. В нашей комнате тёмной
Палец строжайше прижала к губам.

Младшенький наш неразборчиво гулит,
И разбудить его – это табу.
Старшенький каждый наш скрип караулит,
Новеньким зубом терзая губу.
Мне целоваться приказано тихо.
Плач целоваться совсем не даёт.
Детских игрушек неразбериха
Стройный порядок вокруг создаёт.

И подчиняюсь такому порядку,
Где, словно тоненький лучик, светла
Мне подшивающая подкладку
Быстрая, бережная игла.
В дом я ввалился ещё не отпутав
В кожу вонзившиеся глубоко
Нитки всех злобных дневных лилипутов, –
Ты их распутываешь легко.

Так ли сильна вся глобальная злоба,
Вооружённая до зубов,
Как мы с тобой, безоружные оба,
И безоружная наша любовь?
Спит на гвозде моя мокрая кепка.
Спят на пороге тряпичные львы.
В доме всё крепко, и в жизни всё крепко,
Если лишь дети мешают любви.

Я бы хотел, чтобы высшим начальством
Были бы дети – начало начал.
Боже, как был Маяковский несчастен
Тем, что он сына в руках не держал!
В дни затянувшейся эпопеи,
Может быть, счастьем я бомбы дразню?
Как мне счастливым прожить, не глупея,
Не превратившимся в размазню?

Тёмные силы орут и грохочут –
Хочется им человечьих костей.
Ясная, тихая сила не хочет,
Чтобы напрасно будили детей.
Ангелом атомного столетья
Танки и бомбы останови
И объясни им, что спят наши дети,
Ясная, тихая сила любви.

* * *

Всегда найдётся женская рука,
чтобы она, прохладна и легка,
жалея и немножечко любя,
как брата, успокоила тебя.

Всегда найдётся женское плечо,
чтобы в него дышал ты горячо,
припав к нему беспутной головой,
ему доверив сон мятежный свой.

Всегда найдутся женские глаза,
чтобы они, всю боль твою глуша,
а если и не всю, то часть её,
увидели страдание твоё.

Но есть такая женская рука,
которая особенно сладка,
когда она измученного лба
касается, как вечность и судьба.

Но есть такое женское плечо,
которое неведомо за что
не на ночь, а навек тебе дано,
и это понял ты давным-давно.

Но есть такие женские глаза,
которые глядят всегда грустя,
и это до последних твоих дней
глаза любви и совести твоей.

А ты живёшь себе же вопреки,
и мало тебе только той руки,
того плеча и тех печальных глаз…
Ты предавал их в жизни столько раз!

И вот оно — возмездье — настаёт.
«Предатель!» – дождь тебя наотмашь бьёт.
«Предатель!» – ветки хлещут по лицу.
«Предатель!» – эхо слышится в лесу.

Ты мечешься, ты мучишься, грустишь.
Ты сам себе всё это не простишь.
И только та прозрачная рука
простит, хотя обида и тяжка,

и только то усталое плечо
простит сейчас, да и простит ещё,
и только те печальные глаза
простят всё то, чего прощать нельзя…

* * *

Бывало, спит у ног собака,
костёр занявшийся гудит,
и женщина из полумрака
глазами зыбкими глядит.

Потом под пихтою приляжет
на куртку рыжую мою
и мне,
задумчивая,
скажет:
«А ну-ка, спой!..» –
и я пою.

Лежит, отдавшаяся песням,
и подпевает про себя,
рукой с латышским светлым перстнем
цветок алтайский теребя.

Мы были рядом в том походе.
Все говорили, что она
и рассудительная вроде,
а вот в мальчишку влюблена.

От шуток едких и топорных
я замыкался и молчал,
когда лысеющий топограф
меня лениво поучал:

«Таких встречаешь, брат, не часто.
В тайге всё проще, чем в Москве.
Да ты не думай, что начальство!
Такая ж баба, как и все…»

А я был тихий и серьёзный
и в ночи длинные свои
мечтал о пламенной и грозной,
о замечательной любви.

Но как-то вынес одеяло
и лёг в саду,
а у плетня
она с подругою стояла
и говорила про меня.

К плетню растерянно приникший,
я услыхал в тени ветвей,
что с нецелованным парнишкой
занятно баловаться ей…

Побрёл я берегом туманным,
побрёл один в ночную тьму,
и всё казалось мне обманным,
и я не верил ничему.

Ни песням девичьим в долине,
ни воркованию ручья…
Я лёг ничком в густой полыни,
и горько-горько плакал я.

Но как моё,
моё владенье,
в текучих отблесках огня
всходило смутное виденье
и наплывало на меня.

Я видел —
спит у ног собака,
костёр занявшийся гудит,
и женщина
из полумрака
глазами зыбкими глядит.

* * *

Зашумит ли клеверное поле,
заскрипят ли сосны на ветру,
я замру, прислушаюсь и вспомню,
что и я когда-нибудь умру.

Но на крыше возле водостока
встанет мальчик с голубем тугим,
и пойму, что умереть — жестоко
и к себе, и, главное, к другим.

Чувства жизни нет без чувства смерти.
Мы уйдём не как в песок вода,
но живые, те, что мёртвых сменят,
не заменят мёртвых никогда.

Кое-что я в жизни этой понял,—
значит, я недаром битым был.
Я забыл, казалось, всё, что помнил,
но запомнил всё, что я забыл.

Понял я, что в детстве снег пушистей,
зеленее в юности холмы,
понял я, что в жизни столько жизней,
сколько раз любили в жизни мы.

Понял я, что тайно был причастен
к стольким людям сразу всех времён.
Понял я, что человек несчастен,
потому что счастья ищет он.

В счастье есть порой такая тупость.
Счастье смотрит пусто и легко.
Горе смотрит, горестно потупясь,
потому и видит глубоко.

Счастье — словно взгляд из самолёта.
Горе видит землю без прикрас.
В счастье есть предательское что-то —
горе человека не предаст.

Счастлив был и я неосторожно,
слава богу — счастье не сбылось.
Я хотел того, что невозможно.
Хорошо, что мне не удалось.

Я люблю вас, люди-человеки,
и стремленье к счастью вам прощу.
Я теперь счастливым стал навеки,
потому что счастья не ищу.

Мне бы — только клевера сладинку
на губах застывших уберечь.
Мне бы — только малую слабинку —
всё-таки совсем не умереть.

* * *

Солёные брызги блестят на заборе.
Калитка уже на запоре.
И море,
дымясь, и вздымаясь, и дамбы долбя,
солёное солнце всосало в себя.
Любимая, спи…
Мою душу не мучай,
Уже засыпают и горы, и степь,
И пёс наш хромучий,
лохмато-дремучий,
Ложится и лижет солёную цепь.
И море — всем топотом,
и ветви — всем ропотом,
И всем своим опытом —
пёс на цепи,
а я тебе — шёпотом,
потом — полушёпотом,
Потом — уже молча:
«Любимая, спи…»
Любимая, спи…
Позабудь, что мы в ссоре.
Представь:
просыпаемся.
Свежесть во всем.
Мы в сене.
Мы сони.
И дышит мацони
откуда-то снизу,
из погреба, –
в сон.
О, как мне заставить
всё это представить
тебя, недоверу?
Любимая, спи…
Во сне улыбайся.
(все слезы отставить!),
цветы собирай
и гадай, где поставить,
и множество платьев красивых купи.
Бормочется?
Видно, устала ворочаться?
Ты в сон завернись
и окутайся им.
Во сне можно делать всё то,
что захочется,
всё то,
что бормочется,
если не спим.
Не спать безрассудно,
и даже подсудно,-
ведь всё,
что подспудно,
кричит в глубине.
Глазам твоим трудно.
В них так многолюдно.
Под веками легче им будет во сне.
Любимая, спи…
Что причина бессоницы?
Ревущее море?
Деревьев мольба?
Дурные предчувствия?
Чья-то бессовестность?
А может, не чья-то,
а просто моя?
Любимая, спи…
Ничего не попишешь,
но знай,
что невинен я в этой вине.
Прости меня — слышишь? –
люби меня — слышишь? –
хотя бы во сне,
хотя бы во сне!
Любимая, спи…
Мы — на шаре земном,
свирепо летящем,
грозящем взорваться, –
и надо обняться,
чтоб вниз не сорваться,
а если сорваться —
сорваться вдвоём.
Любимая, спи…
Ты обид не копи.
Пусть соники тихо в глаза заселяются,
Так тяжко на шаре земном засыпается,
и всё-таки —
слышишь, любимая? –
спи…
И море — всем топотом,
и ветви — всем ропотом,
И всем своим опытом —
пёс на цепи,
а я тебе — шёпотом,
потом — полушёпотом,
Потом — уже молча:
«Любимая, спи…»

БЕЛЛЕ АХМАДУЛИНОЙ

Со мною вот что происходит:
ко мне мой старый друг не ходит,
а ходят в мелкой суете
разнообразные не те.
И он
не с теми ходит где-то
и тоже понимает это,
и наш раздор необъясним,
и оба мучимся мы с ним.
Со мною вот что происходит:
совсем не та ко мне приходит,
мне руки на плечи кладёт
и у другой меня крадёт.
А той —
скажите, бога ради,
кому на плечи руки класть?
Та,
у которой я украден,
в отместку тоже станет красть.
Не сразу этим же ответит,
а будет жить с собой в борьбе
и неосознанно наметит
кого-то дальнего себе.
О, сколько
нервных
и недужных,
ненужных связей,
дружб ненужных!
Куда от этого я денусь?!
О, кто-нибудь,
приди,
нарушь
чужих людей соединённость
и разобщённость
близких душ!

* * *

Ты спрашивала шёпотом:
«А что потом?
А что потом?»
Постель была расстелена,
и ты была растеряна…
Но вот идёшь по городу,
несёшь красиво голову,
надменность рыжей чёлочки,
и каблучки-иголочки.
В твоих глазах —
насмешливость,
и в них приказ —
не смешивать
тебя
с той самой,
бывшею,
любимой
и любившею.
Но это —
дело зряшное.
Ты для меня —
вчерашняя,
с беспомощно забывшейся
той чёлочкою сбившейся.
И как себя поставишь ты,
и как считать заставишь ты,
что там другая женщина
со мной лежала шепчуще
и спрашивала шёпотом:
«А что потом?
А что потом?»

Поделиться:


Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *