
Помнится, как-то накануне очередного Дня Победы спросил у Н.К.Старшинова: у кого бы из его сверстников попросить подборку стихов для войскового журнала? И услышал примерно следующее:
— Многие ушли, другие не пишут в силу возраста или пишут плохо, слабо. А вот Виктор Кочетков да Николай Тряпкин – на удивление – только прибавляют. Обратись-ка к Кочеткову, Тряпкин-то не воевал…
И я обратился.
В СОЖЖЁННОЙ ДЕРЕВНЕ
Под громкие крики ворон и грачей
Мы утром в деревню входили.
Маячили остовы чёрных печей.
Руины устало чадили.
И в редком разбросе лежали тела
В тени колоколенки древней.
Как будто бы смерть неохотно брала
Ясак с белгородской деревни.
И в этом, ещё не дотлевшем аду,
Где горе уже накричалось,
Под старой берёзой у всех на виду
Ременная люлька качалась.
Играла малиновой медью колец
С июньскою синью небесной.
И тихо сидел годовалый малец
В той зыбке, плывущей над бездной.
Нет, он не кричал, ни о чём не молил,
Ко рту подтянув кулачонки.
И ветер, пропахший бедой, шевелил
Седые его волосёнки.
Как свечка, обугленный тополь горел,
И хлопья с него опадали.
А тихий мальчонка смотрел и смотрел
В какие-то дальние дали.
Поверх этой битвы и этой войны,
Поверх современности грозной
В далекие дали, что нам не видны,
Смотрел не по-детски серьёзно.
Как будто дорогу свою примечал,
Забыв даже сглатывать слёзы.
А зыбка, как лодка о старый причал,
Стучала о скосок берёзы…
Я знаю, и вера и правда живёт
На нашей планете любезной,
Покуда та зыбка, та лодка плывёт
Над гарью, над смертью, над бездной.
С этого и началось моё близкое знакомство с Виктором Ивановичем, продолжавшееся более десятилетия до самой его кончины. На память об одной из первых встреч у меня осталась его книжка «Материнское окно», вышедшая в 1983 году в «Молодой гвардии». Книжка представительная – за триста страниц, да к тому же имеющая подзаголовок – «Избранное». И вот, что удивительно: поначалу стихи меня не захватывали.
Да, у поэта острый, всё подмечающий взгляд, позволяющий создавать яркие образы, у него богатый язык, в котором просто блещут мало употребляемые ныне слова его родного Поволжья. Всё есть, вот только искры почему-то не высекается. Почему?
Стал перечитывать. Одна миниатюра следует за другой, каждая по-своему хороша. Однако после каждой хочется сказать: «Ну и что?» Вот разве что только старый конь с усевшейся на его холку хищной птицей вызывает сочувствие:
Усталый конь бредёт вдоль речки
По луговой, густой траве.
И виноватый звон уздечки
Не скоро гаснет в синеве.
Вот он глядит в реку с обрыва,
Закатным заревом облит.
Репьями спутанную гриву
Вечерний ветер шевелит.
А речка с вётлами играет,
А в роще свищут соловьи.
И он окрестный мир вбирает
В глаза усталые свои.
Сорокопут, что без умолку
Бранился с кем-то на лугу,
Уселся вдруг ему на холку,
Нахохлился и ни гу-гу.
Как будто догадалась птица,
Что надо поберечь покой,
Что старый конь пришёл проститься
С лугами, небом и рекой.
Эта миниатюра, пожалуй, живее остальных. Недаром именно она была положена на музыку, стала песней.
С середины книги пошли стихи о войне. И вот тут-то Виктор Иванович буквально преобразился:
Не мы судьбу,
Судьба нас выбирала.
Был выбор у судьбы–войны недолгий.
Вот три приметы нашего вчера:
Крестьянский дом на берегу Урала;
Окоп стрелковый да блиндаж над Волгой;
И обелиск на берегу Днепра.
Мне вспомнилась статья в, которой один маститый русский поэт, критикуя другого не менее крупного мастера слова, заметил, что, когда попытался восстановить его духовный облик, исходя из написанных стихов, то картина получилась печальная. А причиной тому нежелание или неспособность углубиться в себя, это во-первых. Во-вторых, наблюдательность проявляется без особого увлечения наблюдаемым. И наконец, в-третьих, — в стихах не чувствуется темперамента, который возвышает пишущего человека, делает его поэтом.
Так вот, оказывается, где собака зарыта! Вот, чего не хватало и здесь — в первой части «Материнского окна». А как только дело коснулось войны, гладкопись кончилась, в стихах появился нерв, они наполнились человеческой кровью, и я почувствовал живое отношение их автора к происходившему когда-то, но незабытому, оставившему слишком глубокий и болезненный след в его душе.
А порассказать Виктору Ивановичу было о чём.
В 1941 Году он, школьный учитель математики, надел лейтенантские погоны и добровольцем ушёл на фронт. Под Харьковом попал в окружение. Был ранен и тяжело контужен, в результате чего почти ослеп. Очнулся уже в плену. А командование сочло его погибшим и оправило матери похоронку.
С четвертой попытки бежал, несколько дней скрывался от погони на болотах, затем шёл на гул орудий к фронту. Когда вышел к своим, как бывший военнопленный был отправлен в штрафбат. Стал комсоргом батальона. Дважды в составе разведгруппы переплывал Дон. Отличился под Великомихайловкой, Ольховаткой. В конце войны стал командиром маршевой роты. Несколько раз был ранен. Награды его обошли, а вот невзгоды – нет. «Особисты» вспомнили его недолгий плен, устроили тщательные и унизительные проверки в фильтрационных лагерях, лишили офицерского звания. Но не сломали. Биография его чиста, и он так и написал об этом:
Лейтенант из тяжёлого плена бежит,
Распахнулись небесные своды.
Лес шумит. И звезда над поляной дрожит.
Эта воля – ещё не свобода.
Он смывает безликости долгой клеймо,
Погружаясь в осенние воды.
Он по-новому видит пространство само.
Эта воля – ещё не свобода.
Он, как зверь, осторожно идёт по земле,
Обходя и посёлки и броды.
Он с опаскою ловит все звуки во мгле.
Эта воля – ещё не свобода.
Предстоит ему много ещё совершить,
Чтоб союз со свободою справить.
Ещё вспомнить себя.
Ещё страх задушить.
Ещё душу на место поставить.
У Кочеткова есть замечательное стихотворение «Июль 1941 года». Но я приведу лишь его фрагмент:
…Пылающий июль. Тридцатый день войны.
Всё глубже, всё наглей фашист вбивает клинья.
В руинах хуторок на берегу Десны.
Просторные дворы, пропахшие полынью.
Разрывы редких мин. Ружейная пальба.
Надсадный плач детей. Тоскливый рёв скотины.
На сотни вёрст горят созревшие хлеба, —
Ни горше, ни страшней не видел я картины.
Не утихает бой за лесом в стороне,
Густеет чёрный дым над поймою приречной.
И мечется фашист в бушующем огне,
На факел стал похож мешок его заплечный.
Зарыта жаркой мглой последняя изба,
И солнце в этой мгле едва-едва мигает.
На сотни вёрст горят созревшие хлеба –
Последний страх в себе Россия выжигает.
С этих стихов Виктор Иванович стал всё явственнее говорить не только от себя, но и от имени своего поколения. В его стихах стала появляться не просто житейская мудрость, а притчевость, которую я редко встречал у его избалованных вниманием сверстников.
ВЫБОР 1941 ГОДА
Беда на пороге, Начало войны.
Четыре дороги солдату даны.
Решайся солдат, торопись выбирать, —
Идёт по Руси чужеземная рать
На Запад пойти – головы не снести,
Война пообгложет до самой кости.
На Север – замёрзнуть в мурмАнских снегах.
На Юг – раствориться в пучине морской.
Пойти на Восток – очутиться бегах,
Последнее дело для чести людской.
Солдат, что на Запад избрал колею,
Бессмертье обрёл в сталинградском бою.
На Север ушедший восстал из снегов
На славу Отчизны, на горе врагов.
Кто бился на Юге с пучиной самой,
Гранитным героем вернулся домой.
Лишь тот, кто от страха бежал на Восток,
Сгорел, как в костре прошлогодний листок.
Россиею проклят и миром забыт,
И русскою пулей в затылок убит.
О том, что ему самому осталось в наследство от Второй мировой он скупо скажет чуть позже:
…Ночи траншейной усталость,
Холод зари фронтовой.
Памяти тесная полка –
Перебирай до утра.
Ноющий след от осколка
Возле второго ребра.
В мирной толпе разноликой
Рвущее вдруг тишину
Эхо последнего крика
Друга, что пал на Дону.
А перед тем, как подвести невесёлые итоги, вспомнит и об июле 1945-го:
Вчерашней газетой с портретом вождя
От глаз любопытных прикрыто окошко.
Глазами испуганными поводя,
Глядит из запечья ангарская кошка.
И я, непривычный к церковным словам,
Ещё не остывший от яростной битвы,
Стою за священником, руки по швам,
И слушаю пение странной молитвы.
И плачет, и крестится истово мать,
И слышится шёпот сестрёнки и брата.
И всё это – надо теперь понимать –
Вершится в ночи во спасенье солдата.
В подсвечнике медном мигает свеча,
Исходит кадильница струйками дыма,
И тусклою бронзой мерцает парча
На вытертой рясе отца Никодима.
И словно бы кто-то мне строго велел
Подумать под этот напев монотонный,
Что чудо свершилось и я уцелел
На этой войне, где легли миллионы.
Бои, и окопы, и плен позади.
— Я выжил, я выжил, — опять повторяю.
Но что ж так сжимается сердце в груди,
Как будто заветное что-то теряю.
И горько шепчу: «Пронесло! Пронесло!»
Неужто судьба моя отбедовала?
Как будто швырнуло меня, как весло,
На берег морской из девятого вала.
Видать, перестало кружить вороньё
Над долгой моей фронтовою дорогой,
И мать отмечает спасенье моё
Секретною службой в избёнке убогой.
Луна за тяжёлые тучи зашла.
На ближнем мосту громыхает подвода.
Уснувший посёлок. Полночная мгла.
Дождливый июль сорок пятого года.
Домой он вернулся, когда приём в большинстве вузов был завершён. По толковому совету перебрался в Молдавию и поступил на филфак Кишинёвского государственного университета. Ещё во время учебы публиковал свои стихи, очерки и статьи в газете «Советская Молдавия». В 1950 году в Кишиневе вышла и его первая книга стихов «Солдаты мира». Здесь он напечатал затем и ещё четыре сборника, был принят в Союз писателей СССР.
В 1957 году окончил Высшие литературные курсы при Литинституте, занимаясь в семинаре А.Т. Твардовского, которого очень ценил и считал своим учителем на протяжении всей жизни. Да и стал, на мой взгляд, не просто толковым учеником, а одним из главных наследников и продолжателей его традиций.
Дальше была работа редактором журнала «Днестр», заведование отделом прозы в журнале «Волга», отделом поэзии в журнале «Москва», затем должности заместителя главного редактора сначала в издательстве «Современник» потом — в «Советской России». Наконец он стал первым секретарём Союза писателей Москвы. Занимался литературными переводами, много ездил по стране, искал и поддерживал молодые таланты. И сам писал, как подметил Николай Константинович Старшинов, прибавляя и прибавляя…
Я уже сказал, что нерв в его стихах проявился особенно отчётливо, когда дело коснулось Великой Отечественной. Но так сложилась судьба, что едва он сумел высказать, то, что накопилось в душе фронтовика, как наступила не менее страшная пора – пора разрушения Советского государства, защите которого было отдано столько сил, пролито столько крови. И тут у Виктора Ивановича, говоря спортивным языком, открылось второе дыхание:
Чему мы служили? На что мы сгодились?
Пусть время без гнева ответит на это.
Под треск пулемётов на свет народились,
Под треск автоматов уходим со света.
Меж двух мировых мы с трудом разместили
И детство, и юность, и зрелости годы.
Моим поколеньем дорогу мостили
Их царства терпения в царство свободы.
Без нас затеваются новые споры,
Не нас приглашают на новые роли.
Мы не лицедеи. Мы только сапёры,
Проведшие мир через минное поле.
ДЕДОВА РОЩА
Дорога обогнула хмурый ельник,
Гречишным полем выбралась к реке.
Вот здесь гудел когда-то дедов пчельник
Под Лысою горой в березняке.
Приземистая пряталась избёнка
Средь таволги и дрока у ручья.
По вечерам высвистывали тонко
Четыре бугульминских соловья.
Родник лучился в жёлобе наклонном,
Да дикий голубь вспархивал порой.
И монотонным колокольным звоном
Деревня отзывалась за горой.
И дед стоял высокий, белобровый,
С висюлькою нательного креста,
В чулках-пимах из обрези шевровой,
В рубахе из домашнего холста.
Весь день в трудах с зелёным дымокуром,
С сетчатою накидкой до плеча,
Он редко был сердитым или хмурым,
Но мог словцом обидеть сгоряча.
И был упрям. Ходил в духовном чине,
И новизна не нравилась ему.
По этой по единственной причине
Попал он в пересыльную тюрьму.
Не выдержал он в Котласе и года.
Он предавал анафеме ЧК.
В расход, в распыл опричники Ягоды
Строптивого пустили старика.
Загинул дед в архангельской сторонке,
Чуть не дойдя до северных морей.
И даже однострочной похоронки
Из тех не прилетало лагерей.
Отпели ливни. Отшумели грозы.
Распалась связь. Повымерло родство.
И лишь шумели белые берёзы
На разорённой пасеке его.
И жизнь, и быт деревни в эти годы
Перепахали вдоль и поперёк.
Но запах мёда, дедовского мёда
Тот березняк – поди же ты – сберёг.
И я стою у родника живого
И слушаю весёлый свист клеста.
И кажется мне, вижу деда снова
В рубахе из домашнего холста.
Вот он сидит и пьёт самарский кофий,
Под шум берёз, под ястребиный крик,
Весёлый дед, строптивый дед Прокофий,
Бессмертный балахоновский старик.
Был жарок день. Была горячей банька.
Его истома сладкая взяла.
Он говорит с протяжкою:- Витянька!
Не метусись, а то кольнёт пчела!
Мне обидно за этого выдающегося поэта так, в отличие от многих разных и прочих толком ничем не отмеченного за свой вдохновенный труд. Вот разве что на 40-летие Победы ему вручили от К.У.Черненко орден Отечественной войны II степени (не номерной, а так – наподобие значка напечатанный для всех участников войны). Не получил он и ни одной литературной премии, достойной его таланта. Даже итоговую книгу в 2002 году выпустили не в России, а в Молдавии, где он многие годы жил и работал. Выпустили на средства Конгресса русских общин Республики Молдова.
А в родном Отечестве зачастую не произносилось его имя, даже когда заходила речь о поэтах-фронтовиках. Почему? Олег Михайлов, писавший предисловие к его «Материнскому окну», объяснял это так, мол, «у нашей критики существует инерция литературных оценок и шаблонных представлений, инерция литературной иерархии: сложившиеся и затверженные в критических святцах «обоймы» заслоняют новое, живое и растущее, мешают увидеть сегодняшнюю литературную карту во всей её масштабности и полноте».
Дальше он перечислял с десяток имён поэтов «фронтовой обоймы», причислив к ним почему-то Василия Фёдорова, который не воевал. Потом отметил, что из неё выпали такие «превосходно работающие поэты» как Владимир Жуков и Фёдор Сухов, а о Викторе Кочеткове сказал следующее: «Почти незаметно для торопливой нашей критики накапливал он золотой запас поэзии, драгоценными крупицами терпеливо намывал строки от года к году, от книги к книге».
Ну что ж, вот оно это золото, читайте:
И что ты открыл в размышленьях всечасных,
Что понял в мелькающих днях торопливых?
В счастливой стране не бывает несчастных,
В несчастной стране не бывает счастливых.
И в чём бы признался себе самому ты,
Прочтя хитроумный прогноз «русоведа»?
Живём на Руси мы от смуты до смуты,
Стареть не спешат наши русские беды.
Чего ж не хватает, чтоб выбраться вместе
Нам всем россиянам из этой трясины?
Верхам не хватает достоинства чести.
Низам не хватает достоинства силы.
Я не перестаю удивляться, как он в четырёх строках подвёл итог всему русскому ХХ веку:
Вот он итог наших опытов смелых,
Наших столетних усилий напрасных:
Дед в Петрограде преследует «белых»,
Внук в Петербурге преследует «красных».
Бывая сегодня в районе Выхино, я вспоминаю, как ходил здешними дорогами к нему в гости. Открывая его книги, припоминаю разговоры с ним, его в большинстве своём сдержанные, продуманные оценки каждому литературному событию, его советы и пожелания. Впрочем, советы Виктора Ивановича Кочеткова (1923-2001), конечно, пригодны не только для меня. Запомнить их нетрудно:
От деда три совета мне осталось:
В руке хвали не силу, а усталость.
В речах цени не бойкость, а весомость.
В вине люби не крепость, а весёлость.
Какие НАСТОЯЩИЕ стихи!