
ЮРИЙ СЕЛЕНСКИЙ
ГЛАВА ИЗ ПОВЕСТИ «НЕ РАСТИ У ДОРОГИ»
ЧАМРА
На Крымской башне астраханского кремля скрипел флюгер. Давно облупилась побелка на стенах, обветшал деревянный шатер, срубленный в давние времена. Палящий зной, морозы и древоточцы иструхлявили деревянные плахи и кровлю. На других башнях шатры или сгорели, или рухнули, на Крымской — еще держался. Вместе с шатрами исчезли и флюгеры, уцелел только один. Визгливый скрип этого флюгера был жалостен и тревожен.
С трудом поворачиваясь на изъеденной ржавчиной оси, флаг со старинным гербом города как бы тоскливо жаловался на свою старость и на свою рабскую покорность ветру, который крутил и мучил его так долго.
А ветер дул. Ветер набирал силу.
—Чамра! Чамра зашла, — сказал звонарь и наспех, словно отмахнувшись от мухи, перекрестился. Осенив себя крестным знамением очень небрежно, он истово, со смаком сплюнул по ветру и добавил:
—Дьяволицын ветер! Из века в век. Все ветра сверх земли дуют, сей — из недр земных начало берет. Тьфу!
Гошка Потехин слушал старика боязливо.
Он впервые вскарабкался на колокольню по ступеням, укутанным пушистым слоем пыли. В нем еще доживал страх высоты, и порывы ветра усиливали его. Всем своим тщедушным, воробьиным тельцем мальчишка ощущал упругие толчки ветра. Казалось, что от них пошатывается колокольня.
Огромное пылевое облако окутало город ровно и плотно. Звонарь, сбросив душегрейку, надел на плечо веревочную лямку, привязанную к языку главного колокола — «Кампана», другой ногой покачал дощатую «зыбку», соединенную со средними колоколами, и, перебирая руками
веревочные связи смаленькими колокольцами, как извозчик перебирает вожжи, сказал, обращаясь к Гошке, хмуро и отрешенно:
—Егда превыше гор и облаков устрояешь чертоги свои, то и мчится дух твой на крыльях ветра. Так-то, отрок. Еще запомни: чамра-то, сама по себе, ежели на русский язык перевесть, значит — рваная шапка. Ан, это не только ветер. Это — суховей, жар, удушье. Дыханье смертное из преисподней. Наказанье божье — вот что означает чамра. Зачинается она завсегда перед самым рассветом. А как ветер сей зловредный стихнет и наступит полное и молчаливое безветрие, египетски темной и душной ночью вдруг поворачиваются флюгера на башнях кремля. Сие есть явь великая и пророческая. Ровно в полночь, сами по себе, без ветра вдруг заскрипят флюгера. Случается это только в високосном году, а ночь эта никому не известна. Тому, кто услышит, как в ночи проскрипит флюгер, будет пророческое видение.
Аминь! Теперь ступай вниз. Слезай, слушай с земли, как я творить глас божий стану.
Конечно, с колокольни Гошка не спустился, зная, что, оттрезвонив положенное, старик опять заговорит с ним как с равным.
Звонарь резко бросился грудью вперед, словно упал навстречу ветру. От этого его движения било «Кампана» ударило о край колокола. Все содрогнулось на звоннице, Гошка тоже вздрогнул и испуганно отпрянул к оградке. Какая- то незримая волна сотрясла все его тело и, властно подхватив, понесла за собой. Этот торжественный рев меди воспринимался не ушами, а всем существом. Казалось, гудело все: и церковные купола, и небо, и земля, и где-то между ними растворился Гошка и, оглохший, витал вокруг колокольни вместе со вспугнутой стаей голубей.
Вслед за главным колоколом ударили средние и мелкие. Полный звон, праздничный звон, подхваченный ветром, полетел над городом.
Освоившись, мальчик опять боязливо выглянул за ограждение колокольни. Поначалу город показался плоским и серым. По форме он напоминал тарантула, раздавленного у дороги. Дорога была большой и вечной. С незапамятных времен ее называли Волгой. Волга лениво катилась к морю, чтобы навсегда потеряться в нем.
—А пророческое видение какое? Про чего оно? —спросил Гошка, когда звонарь присел отдохнуть.
— Растибольшой — узнаешь! — ответил старик. — Многое вашему брату откроется. А познавши, не впадите в уныние, ибо много знающие скорбны.
Звонарь Илия был одним из тех людей, которые составляли странную достопримечательность города. Он был, очевидно, известен не меньше, чем перевозчик роялей Лева Агамов, сумасшедшая старуха — Собачья барыня, кладбищенские юроды или инженер Босняцкий, умевший считать в уме быстрее, чем два арифмометра, вместе взятых.
Илия отвергал и хулил все и вся на свете, начиная от Никиты Пустосвята и протопопа Аввакума до Льва Троцкого. Чаще всего он поносил благопристойных прихожанок Казанской церкви и снисходил к детворе, косячком окружавшей его, когда он витийствовал, спустившись с колокольни. Поговаривали, что он — бывший основатель братства подземных скитов, беглый каторжник и даже брат всеизвестного Гришки Распутина. Большинство прихожанок сходилось во мнении, что он объявился в городе именно в то время, когда разгромили какую-то банду. Даже отец Паисий побаивался своего звонаря, который к тому же хаживал в клуб при доме грузчиков и вступал в споры с учеными лекторами.
Звонарь был стар, но строптив. Он действительно долго скитался по свету, выгорел, высох и обтрепался, как флаг над коммерческой биржей, но ни любопытства, ни бодрости, ни синевы глаз не утерял.
Вспоминая много лет спустя этого нелепого человека, как бы пережившего и свое время и самого себя, я больше всего удивляюсь его речи, которая вся состояла из архаизмов, церковных мудростей и новых словечек-уродов, всплывавших, как грязная пена, на мутных волнах того бурного времени. Он не говорил, как все, а вещал с претензией на значимость, хотя, как теперь я понимаю, он просто отпугивал подобной речью не шибко грамотных людей своего окружения. В сущности, он был стар, одинок и понимал все ничтожество своего бытия и обреченность его.
Бабка Гошки — великая богомолка — утверждала, что все звонари были стариками усердными и праведными и только храму Казанской божьей матери не повезло. «Каков поп — таков и приход», — говорила она, вылавливая внука из стайки мальчишек, окружающих деда Илию.
Священника своего отца Паисия звонарь тоже не признавал и в открытую насмехался над теми, кто заступался за него.
— Это разве служитель? — вопрошал старик. — Он воню богомерзкую курит? Вчера к поздней обедне опоздал. Бегом притрусил в одном подряснике. Удочки Митричу под крыльцо засунул и к службе наспех обрядился, как хреновый солдат к параду. Поп и рыбак? Тьфу.
Он когда псалом зачинает орать глоткой своей луженой, кто бы глянул на него? «Боже хвалы моей! Не перемолчи, ибо отверзлись на меня уста нечестивые и уста коварные: говорят со мной языком лживым…» А сам цигарку от святой лампады прикуривает, дым в рукав рясы выпыхивает, пепел аки прах развевает да так и прет из алтаря на люди, а из рукава дымище — гуще, чем из трубы на Бураковской лесопилке… «Колена мои изнемогли от молитв, а тело — от постов…» Каков? А сам скоромное в посты жрет, аки конь овес.
А ветер дул с прежней силой. Чамра несла над городом обрывки афиш, газет, каких-то бумажек с фиолетовыми строчками. Тряпочные хвосты ребячьих змеев, запутавшихся в проводах, трепетали, как ленты серпантина. Густая едкая пыль клубилась выше заборов, а у обочин тротуаров ее наметало в сугробчики, будто снег во время метели.
Город был вонюч и грязен, неряшлив и как-то по-особому расхлюстан от окраин до центра. Почти четыре столетия его терзали пожары, моровые поветрия, холерные бунты и другие напасти. Реки, пересекающие и окружающие его, в половодье бурно несли лохматую рыжую воду, а в межень обсыхали и едва влачились в грязных берегах. Деревянные парапеты набережных обыватели давно спалили в печках в зимние холода гражданской войны. В «голландках», романовских и жестяных, наскоро слаженных «буржуйках» окончили свой век и многие заборы — чамра сквозила через весь город напрямую.
Но это было все там, внизу, а отсюда, с высоты, все представилось теперь мальчишке по-иному, возвышенно и торжественно. Неузнаваемы знакомые дома, дворы и очертания ближних улиц. А дали окраин были размыты в пыльном мареве. Какой-то уменьшенный, кукольный город предстал перед ним. Гошка все больше задыхался от ветра, гула колоколов, восторга и страха. И как интересно было узнавать давно знакомое: вон губинский дом, вот веховский, а это — прокопченная крыша пекарни Чернова.
А как мал и ничтожен его дом и двор. Неужели там сейчас под этой крышей мама собирается на работу и не знает, куда удрал сын?
Как огромен вблизи главный купол церкви. Но и он, такой важный и пузатый, находится тоже ниже его, Гошки. Если повертеть головой, то кровля купола начинала кое-где постреливать, блистать колючими искрами оцинкованного железа.
Гошка усердно вертел головой, пока новый порыв ветра не подтолкнул его туда, вниз, в эту заманчивую и ужасную пропасть. Он вцепился в решетку ограды и заметил, что пальцы его стали влажными от пота. Уж наяву ли все это? Может, он спит? Мама всегда успокаивает его, когда он с замирающим сердцем летит куда-то во сне. Она говорит, что он, Гошка, растет.
И как упоительна, как значительна его сегодняшняя победа над страхом высоты. И Гошка летит, летит вместе с ветром и колокольным звоном над городом и выше него…
Несомненно, что все великие мысли мчатся, летят, как свет звезд из глубин мироздания, и озаряют нас мгновенно. С тех пор, как ветер стих, угомонился и веревочные хвосты змеев безвольно повисли на проводах, Гошка не находил себе места. Он искал повод, чтобы на ночь удрать из дома, прокрасться в полночь к кремлю, поближе к Крымской башне, и самолично убедиться, что именно для него темной ночью на башне в безветрии заскрипит единственный уцелевший флюгер.
Еще не зная, что это за штука — видение, он зажмуривал глаза и представлял себе всякую чепуху. И вдруг — открытие! Он же сказал бабушке, которая жила в другом конце города, что на ночь уйдет домой. Бабушка не ждет его. Прекрасно! А маме надо сказать, что он пойдет ночевать к бабушке. И все. Всю ночь — свобода. Правда, до полуночи надо где-то проболтаться. Это можно придумать. Главное, чтобы мама отпустила его к бабушке.
Мать неожиданно легко одобрила его:
—Ты хочешь пойти к бабушке с ночевой? Но ты же вчера был у нее? Впрочем, можешь пойти. Только завтра приходи пораньше утром, до того, как я уйду на работу. Понял? Ну, собирайся быстрее, уже темнеет, вот тебе на трамвай. А этот узел возьми с собой. В нем тряпье: бабушка из него свяжет половики, а ты помоги ей. И не озоруй, ради бога, понял?
—Понял, понял.
«Узел — это нам не подарок, — размышлял Гошка, — он хоть и легкий, но большой. Как бы от него избавиться? Придется его засунуть на чердак или в амбар, а уж потом… Вяжи, бабушка, половик. Вяжи. Как говорит звонарь Илия: «И овцы сыты, и волки целы…». А можно и с собой узел взять. Не велика тяжесть. Неизвестно еще, где придется ночевать, глядишь, и сгодится — под голову сунуть.
Великая вещь — свобода. Вольная воля еще лучше, но где ее взять-то? Пошел смиренный странник с котомкой на Коммерческий мост. Там на сваях вполне можно подремать до полуночи. Не проспать бы только. Нет, Коммерческий мост не подходит. Там полно пристанской шпаны. Летом кто только не ночует под мостами на сваях. Наверняка отберут узел, накосмыряют, а то и в воду спихнут. Им что? Пристанские оторвиры — народ решительный: «Дашь баш? Чей ты родом, джиганаш? — Врежь по роже и узнашь!» Знаем мы эти поговорки, сами с усами.
Лучше пойти в садик Томского, там под оркестровой раковиной всегда Пичкас ночует. Нет, не годится. Пичкасу мы должны моток суровых ниток для змея. А тут явишься с узлом тряпья. Это же находка — хвосты для змеев.
Отберет Володька узел и скажет — квиты.
Можно еще пойти на дебаркадер одиннадцатой пристани к знакомому шкиперу Свиридычу. Но он пристанет с вопросами. Свиридыч — дядькин друг, он бывает у бабки, хвалит ее кашу из чилима[1]. Даже если он и не выпроводит из своей шкиперской, то наверняка одного в полночь ни за что не отпустит.
Нет, узел надо где-то припрятать и всю ночь всласть погулять по городу. Сходить в «Чигирь» или в «Полукруг», потом можно проканать на последний сеанс в «Модерн», а после последнего сеанса и до полуночи недалеко.
Мальчишкам любой город — дом родной, и дом этот велик и знаком. Взрослый окинет город умозрительно по районам — от Бондарной слободы до Криуши, соединит крайние точки, где пересекающиеся прямые пройдут через центр, и выйдет, что из конца в конец весь город одолеешь за пару часов, а на пролетке извозчика и еще быстрее.
Взрослых крылья фантазии не заносят так высоко, как мальчишек. Ну что она — пролетка-то? Продребезжишь на ней из конца в конец, пересчитаешь лужи, пивнушки, бани, дома, где живут знакомые, — и все. А ты попробуй сунь нос в каждый двор, обследуй чердаки и подвалы, но купайся на каждом берегу с бельевого плотика, побеседуй со сверстниками и, потирая сшибленные коленки, а то и синяки, обретенные в таких «беседах», придешь к выводу, что и дня не хватит, чтобы свой город обойти, да что там дня! Всей жизни.
Город, в котором рос Гошка, был многонационален, и поэтому многолик и тряпочно пестр. В ту пору его уже поделили на четыре района, но каждый новоявленный район обретал свое лицо, характер и население не один век.
Издавна соседствуют два района — Ямгурчев и Криуша. Не одинакова ли ветошь этих окраин? Кособокие домишки, чудом уцелевшие заборы, голубятни, воспарившие выше слуховых окон.
Далеко не одно и то же — Ямгурчев и Криуша. Ямгурчев богаче и, стало быть, степеннее. Здесь больше полукаменных и каменных двухэтажных особнячков, погуще краска на оконных рамах, почаще сверкают цинком крыши. Здесь злее собаки и неразговорчивее хозяева. Вместо деревянных щеколд на калитках — кованые железные ручки. Конечно, не фантазией хозяев выкованы и выгнуты эти воротные ручки вроде лепестков и листьев. Дело не в искусстве мастеров, а в цене заказа.
Зато Криуша веселее. От лютеранского храма на берегу Кутума вкривь и вкось рассыпались улицы, полупереулки и тупички. Домишки эти вроссыпь похожи на компанию подвыпивших гуляк. Здесь каждый двор — проходной, в любом заборе есть лазейка, а на Ямгурчеве — шалишь, в чужой двор не сразу попадешь.
Как ни странно, Гошка, частенько бывая в центре, знал его хуже окраин. И вот блестящая возможность — познать родной город ночью.
Припрятав узел в кустах Братского садика, пришел независимый гражданин города на бывший Ослиный угол. Это перекресток главных улиц. Здесь у парапетика, напротив почтамта, калмыцкой аптеки и бывшего дома губернатора когда-то собирался весь бомонд города. Здесь демонстрировались богатство, моды, нравы. Здесь завязывались и рушились романы и интриги, деловые сделки и уличные знакомства. Перчатки, манишки, запонки, трости с набалдашниками были паролем и пропуском завсегдатаев. Порядочные барышни по вечерам обходили Ослиный угол за версту. Те барышни, у которых любопытство преобладало над осторожностью, старались прошмыгнуть это место побыстрее, а те, любопытство которых было уже утешено, прогуливались на равных. Портовым и косинским потаскушкам делать здесь было нечего. Не их район.
Когда-то за спиной степенно прогуливавшегося городового в Губернаторском садике гремел сводный военно-казачий оркестр. Польки, мазурки, вальсы и падекатры изредка сменялись бравурными маршами. Реже звучали фривольные мотивчики, кои подчеркивали самобытность города, застрявшего между Европой и Азией.
Сорокалетние армянские «мальчики» с Ослиного угла, меланхолически притопывая лакированными штиблетами, напевали под оркестр с обязательным кавказским акцентом:
В Губернаторском саду музыка игрался,
С посторонним барышней туда-сюда шлялся…
Песенка была местного происхождения и выражала колорит эпохи: «Если ты меня не любишь, то Кутум-река пойдем, и ты больше не увидишь, как шамайкой уплывем…»
Репертуар подобного рода в Гошкином детстве был уже исчерпанным пластом культуры. Хотя кое-где еще горланили на старые мотивы: «Земля имеет форму шара — алла верды, алла верды! Любите, барышни, гусара — алла верды, алла верды…», но времена уже переменились.
Революция продиктовала свой репертуар. Ослиный угол распался и растерял былых кумиров. Смешались ноты и партитуры. Показательный оркестр первого трудового дома для трудновоспитуемых жарил, вместо польки-кокотки, «Варшавянку». Но трудновоспитуемые названы так не зря. Однажды, вопреки воле дирижера, оркестр грянул более близкую ему мелодию с трогательными словами: «Кто не буду, не забуду этот паровоз: поломал я руки, ноги, покалечил нос…» Оркестр поспешно заменили квартетом добровольцев из общества слепых. Слепцы завели тягомотину, под которую не спляшешь, и, не обретя нужной популярности, квартет распался и умолк.
Хоровод вокруг Братского памятника прогуливался без аккомпанемента. Назвали это шествие предельно образно — чигирь. И впрямь, парочки ходили вокруг памятника с постоянством верблюда, некогда крутившего водополивное колесо. Чигирь заменил собой Ослиный угол. Здесь также завязывались знакомства и романы. Позже, когда вошли в моду танцплощадки, они стали изначальным местом, где сплетались счастливые семейные узы. Время новой экономической политики отодвинуло зародившиеся было пролетарские традиции. Синие блузы и красные косынки, косоворотки и юнгштурмовки полегоньку уступали место бабушкиным горжеткам и круглополым пиджакам под визитку. Наиболее состоятельные гуляющие щеголяли и в платьях, заимствованных из фильмов тех незабываемых времен, вроде «Медвежьей свадьбы».
Получив подзатыльник, чтобы не путался под ногами, Гошка решил, что пора и гульнуть во славу свободы. Купив себе на трамвайные деньги мороженое в круглых вафлях, на которых красовались два имени «Тая и Калерия», Гошка с наслаждением облизывал середину, размышляя, что есть же чудаки, которые ездят на трамваях, тратя на билет по тридцать копеек. А тридцать копеек — это две порции мороженого. «Всю жизнь буду ходить пешком», — размышлял он, прикидывая в уме, сколько за жизнь может съесть мороженого на трамвайные деньги. Простим это заблуждение маленькому идеалисту. Не мог же он предвидеть, что к выходу его на пенсию трамвай в городе будет стоить три копейки, а мороженое все так же останется по пятнадцать.
На последний сеанс попасть не удалось. Пожилая контролерша, брезгливо взяв Гошку за ухо, подвела итог в два слова: «Брысь домой!» Напоминание о доме, навеянное этими словами, подействовало положительно. Хотелось уже спать, надоело бесцельное скитание. Хоровод в Чигире стал пожиже, уже слышались визги и смех в кустах, кто-то от кого-то отбивался, кто-то к кому-то прижимался, где-то вспыхнула драка и задребезжал милицейский свисток. Процокал копытами наряд конной милиции.
Вольная жизнь должна быть вольной, но тут чертов узел с тряпьем. Поди его теперь достань из-под кустов. Темь такая, что глаз выколи, и именно в этих кустах скрылась от посторонних взоров какая-то парочка. Нащупав в темноте узел с тряпьем, Гошка благополучно проследовал с ним к цели своего похода.
Наступившая после чамры ночная прохлада казалась райской. Не клубилась пыль, не гнулись цветущие акации, мусор на тротуарах смиренно ожидал метлы дворника. Лафа!
Пророчество звонаря сбывалось. Ночь была тихой и безлунной. Правда, до «египетской» духоты было далеко — все же не июль. Что такое високосный год, Гошка не знал и не придал этому значения, главное было — вовремя поспеть к Крымской башне, дабы не прозевать, когда со скрипом повернется флюгер.
Погуляв по бывшему Александровскому бульвару, он вышел к тюремному замку с круглыми очкастыми башнями. Замок едва рисовался угрюмым силуэтом на темном небе. Кремлевских стен на той стороне площади совсем не видно, а шатер едва темнеет — какой уж тут флюгер! Надо было подобраться поближе.
Перемахнув какой-то заборчик рядом со зданием старого деревянного адмиралтейства, Гошка заплутался среди амбаров, сараев, пристроек. Гавкали собаки, а одна, осмелев, едва не вырвала из Гошкиных рук узел. Вспомнив, что бильярдная в соседнем саду «Водник» выходит поближе к башне, Гошка, отбиваясь от своры, улизнул в сад. Проход был свободным. Билеты спрашивали только при входе на киноплощадку.
Танцы и здесь закончились, в саду было пусто и тихо, и в самых дальних углах его происходило то же, что и в Братском саду.
Сколько раз он, Гошка, мимоходом смотрел на уцелевший шатер Крымской башни. Шатер и шатер. Ветхий, развалившийся. Подумаешь, полусгнившие доски, какая-то ржавая ось, дурацкий флюгер в форме флага — кому это все надо? Но кто знал, что за этим кроется великая тайна?
В бильярдной еще гоняли шары. Из окон струился табачный дым, а на веранде изрядно наугощавшийся маркер напевал с неизбывной скорбью, вопрошая самого себя: «Товарищ, товарищ, скажи, за шо боролись? За шо мы проливали свою кровь?»
Гошке слушать это было неинтересно. Подобных песен он знал больше, чем бабка молитв. Гошка пролез через кустарник к концу веранды и занял очень удобную позицию. Пахло пылью и цветущей акацией. Было тихо, только где-то вдали смеялись.
Куранты на кремле тогда еще не отбивали каждые четверть часа, циферблат у часов не светился, но Гошка знал, что ровно в одиннадцать ночи маркер погонит из бильярдной самых заядлых игроков, закроет зал и завалится спать в каптерке, дверь которой выходила на ту же веранду.
Теперь пригодился и узел с тряпьем. Пристроившись поудобнее, он подложил его под голову и незаметно заснул. А спать в преддверии чудес никому не следует.
Замечательно написано! Читается на одном дыхании!
Спасибо!
Вечная память нашему земляку!
Светлая память дорогому Юрию Васильевичу!
Приглашаю на эту страницу: https://www.chitalnya.ru/work/1455249/
Вместе с немногими соратниками вручную перебрала любимую книгу. «Не расти у дороги». Для того, чтобы прочло как можно больше людей. Ведь не у каждого эта книга есть в личной библиотеке.
«Я вновь читаю и перечитываю замечательного русского писателя, нашего земляка, Юрия Васильевича Селенского. И счастлив тем, что был лично знаком с этим удивительным человеком.
Минуло двадцать лет, как нет его с нами. Но память…
В библиотеке писательской организации хранятся его книги, в названиях которых иногда сквозил его добрый юмор. «Пешком с пустым мешком…» На книге очерков «Живут возле моря люди» Селенский чёрным фломастером слегка изменил название, и получилась грустная усмешка: «Еле живут возле моря люди и я вместе с ними».
Оригинальный острослов, заводила всех писательских посиделок, он непременно был в центре внимания. Умел шутить, но по-доброму. Однажды молодая поэтесса принесла рукопись стихов, которая называлась «Преданная женщина». Селенский в ту пору был литконсультантом в Союзе, и рукопись попала к нему. Он взял карандаш, зачеркнул «Преданная» и написал сверху: «Проданная женщина». «Так точнее», — подмигнул он.
Я вновь читаю Юрия Селенского и вспоминаю его встречи с читателями – это незабываемо. Нередко мы, молодые, начинающие, выступали вместе с ним. Великолепные рассуждения о творчестве, меткая образность и, главное, юмор завораживали слушателей. Публика (в основном разношерстная) буквально внимала каждому слову писателя. И мне, честно говоря, во время его выступления хотелось сидеть не на сцене, а там, в зале, среди людей, и слушать этого интересного рассказчика.
Последний год жизни Селенский работал над книгой «Дюма в Астрахани». Грустно шутил по этому поводу: «Дюма в Астрахани был, а Селенский в Париже не был. Эту ошибку надо исправить». Шутка превратилась в правду. С группой писателей СП СССР он побывал во Франции в мае 1983 года. Астраханские писатели выпустили сатирическую газету «Дихлофос», полностью посвященную похождениям Селенского в Париже. Было смешно. В июле его не стало.
И последнее… В день похорон было очень жарко. Процессия медленно двигалась по улице Ленина. Когда свернули на Советскую к Морскому садику, самому любимому месту отдыха Юрия Васильевича, все работники бывшего кафе «Моряна», где Селенский был частым гостем, вышли проводить его в последний путь. Факт незначительный. Но мне показалось, что это и есть народная признательность талантливому писателю».