Имена и даты. 22 июля – сорок лет со дня кончины известного астраханского писателя Юрия Васильевича Селенского (1922 – 1983).

ЮРИЙ СЕЛЕНСКИЙ

ГЛАВА ИЗ ПОВЕСТИ «НЕ РАСТИ У ДОРОГИ»

ЧАМРА

На Крымской башне астраханского кремля скрипел флюгер. Давно облупилась побелка на стенах, обветшал деревянный шатер, срубленный в давние времена. Паля­щий зной, морозы и древоточцы иструхлявили деревянные плахи и кровлю. На других башнях шатры или сгорели, или рухнули, на Крымской — еще держался. Вместе с шатрами исчезли и флюгеры, уцелел только один. Визгли­вый скрип этого флюгера был жалостен и тревожен.
С трудом поворачиваясь на изъеденной ржавчиной оси, флаг со старинным гербом города как бы тоскливо жало­вался на свою старость и на свою рабскую покорность ветру, который крутил и мучил его так долго.
А ветер дул. Ветер набирал силу.
—Чамра! Чамра зашла, — сказал звонарь и наспех, словно отмахнувшись от мухи, перекрестился. Осенив себя крестным знамением очень небрежно, он истово, со смаком сплюнул по ветру и добавил:
—Дьяволицын ветер! Из века в век. Все ветра сверх земли дуют, сей — из недр земных начало берет. Тьфу!
Гошка Потехин слушал старика боязливо.

Он впервые вскарабкался на колокольню по ступеням, укутанным пу­шистым слоем пыли. В нем еще доживал страх высоты, и порывы ветра усиливали его. Всем своим тщедушным, воробьиным тельцем мальчишка ощущал упругие толчки ветра. Казалось, что от них пошатывается колокольня.
Огромное пылевое облако окутало город ровно и плот­но. Звонарь, сбросив душегрейку, надел на плечо веревоч­ную лямку, привязанную к языку главного колокола — «Кампана», другой ногой покачал дощатую «зыбку», со­единенную со средними колоколами, и, перебирая руками
веревочные связи смаленькими колокольцами, как извоз­чик перебирает вожжи, сказал, обращаясь к Гошке, хмуро и отрешенно:
—Егда превыше гор и облаков устрояешь чертоги свои, то и мчится дух твой на крыльях ветра. Так-то, отрок. Еще запомни: чамра-то, сама по себе, ежели на русский язык перевесть, значит — рваная шапка. Ан, это не только ветер. Это — суховей, жар, удушье. Дыханье смертное из преисподней. Наказанье божье — вот что означает чамра. Зачинается она завсегда перед самым рассветом. А как ветер сей зловредный стихнет и наступит полное и мол­чаливое безветрие, египетски темной и душной ночью вдруг поворачиваются флюгера на башнях кремля. Сие есть явь великая и пророческая. Ровно в полночь, сами по себе, без ветра вдруг заскрипят флюгера. Случается это только в високосном году, а ночь эта никому не известна. Тому, кто услышит, как в ночи проскрипит флюгер, будет пророче­ское видение.
Аминь! Теперь ступай вниз. Слезай, слушай с земли, как я творить глас божий стану.
Конечно, с колокольни Гошка не спустился, зная, что, оттрезвонив положенное, старик опять заговорит с ним как с равным.
Звонарь резко бросился грудью вперед, словно упал на­встречу ветру. От этого его движения било «Кампана» уда­рило о край колокола. Все содрогнулось на звоннице, Гош­ка тоже вздрогнул и испуганно отпрянул к оградке. Какая- то незримая волна сотрясла все его тело и, властно под­хватив, понесла за собой. Этот торжественный рев меди воспринимался не ушами, а всем существом. Казалось, гу­дело все: и церковные купола, и небо, и земля, и где-то между ними растворился Гошка и, оглохший, витал вокруг колокольни вместе со вспугнутой стаей голубей.
Вслед за главным колоколом ударили средние и мел­кие. Полный звон, праздничный звон, подхваченный вет­ром, полетел над городом.
Освоившись, мальчик опять боязливо выглянул за ог­раждение колокольни. Поначалу город показался плоским и серым. По форме он напоминал тарантула, раздавлен­ного у дороги. Дорога была большой и вечной. С незапа­мятных времен ее называли Волгой. Волга лениво кати­лась к морю, чтобы навсегда потеряться в нем.
—А пророческое видение какое? Про чего оно? —спросил Гошка, когда звонарь присел отдохнуть.
— Растибольшой — узнаешь! — ответил старик. — Многое вашему брату откроется. А познавши, не впадите в уныние, ибо много знающие скорбны.
Звонарь Илия был одним из тех людей, которые состав­ляли странную достопримечательность города. Он был, очевидно, известен не меньше, чем перевозчик роялей Лева Агамов, сумасшедшая старуха — Собачья барыня, кладбищенские юроды или инженер Босняцкий, умевший считать в уме быстрее, чем два арифмометра, вместе взя­тых.
Илия отвергал и хулил все и вся на свете, начиная от Никиты Пустосвята и протопопа Аввакума до Льва Троц­кого. Чаще всего он поносил благопристойных прихожанок Казанской церкви и снисходил к детворе, косячком окру­жавшей его, когда он витийствовал, спустившись с коло­кольни. Поговаривали, что он — бывший основатель братства подземных скитов, беглый каторжник и даже брат всеизвестного Гришки Распутина. Большинство прихожа­нок сходилось во мнении, что он объявился в городе имен­но в то время, когда разгромили какую-то банду. Даже отец Паисий побаивался своего звонаря, который к тому же хаживал в клуб при доме грузчиков и вступал в споры с учеными лекторами.
Звонарь был стар, но строптив. Он действительно долго скитался по свету, выгорел, высох и обтрепался, как флаг над коммерческой биржей, но ни любопытства, ни бодро­сти, ни синевы глаз не утерял.
Вспоминая много лет спустя этого нелепого человека, как бы пережившего и свое время и самого себя, я боль­ше всего удивляюсь его речи, которая вся состояла из ар­хаизмов, церковных мудростей и новых словечек-уродов, всплывавших, как грязная пена, на мутных волнах того бурного времени. Он не говорил, как все, а вещал с пре­тензией на значимость, хотя, как теперь я понимаю, он просто отпугивал подобной речью не шибко грамотных людей своего окружения. В сущности, он был стар, одинок и понимал все ничтожество своего бытия и обреченность его.
Бабка Гошки — великая богомолка — утверждала, что все звонари были стариками усердными и праведными и только храму Казанской божьей матери не повезло. «Ка­ков поп — таков и приход», — говорила она, вылавливая внука из стайки мальчишек, окружающих деда Илию.
Священника своего отца Паисия звонарь тоже не признавал и в открытую насмехался над теми, кто заступался за него.
— Это разве служитель? — вопрошал старик. — Он воню богомерзкую курит? Вчера к поздней обедне опоздал. Бегом притрусил в одном подряснике. Удочки Митричу под крыльцо засунул и к службе наспех обрядился, как хреновый солдат к параду. Поп и рыбак? Тьфу.
Он когда псалом зачинает орать глоткой своей луже­ной, кто бы глянул на него? «Боже хвалы моей! Не пере­молчи, ибо отверзлись на меня уста нечестивые и уста ко­варные: говорят со мной языком лживым…» А сам цигар­ку от святой лампады прикуривает, дым в рукав рясы выпыхивает, пепел аки прах развевает да так и прет из алта­ря на люди, а из рукава дымище — гуще, чем из трубы на Бураковской лесопилке… «Колена мои изнемогли от мо­литв, а тело — от постов…» Каков? А сам скоромное в посты жрет, аки конь овес.
А ветер дул с прежней силой. Чамра несла над горо­дом обрывки афиш, газет, каких-то бумажек с фиолетовы­ми строчками. Тряпочные хвосты ребячьих змеев, запутав­шихся в проводах, трепетали, как ленты серпантина. Гус­тая едкая пыль клубилась выше заборов, а у обочин тро­туаров ее наметало в сугробчики, будто снег во время метели.
Город был вонюч и грязен, неряшлив и как-то по-осо­бому расхлюстан от окраин до центра. Почти четыре сто­летия его терзали пожары, моровые поветрия, холерные бунты и другие напасти. Реки, пересекающие и окружаю­щие его, в половодье бурно несли лохматую рыжую воду, а в межень обсыхали и едва влачились в грязных бере­гах. Деревянные парапеты набережных обыватели давно спалили в печках в зимние холода гражданской войны. В «голландках», романовских и жестяных, наскоро сла­женных «буржуйках» окончили свой век и многие забо­ры — чамра сквозила через весь город напрямую.
Но это было все там, внизу, а отсюда, с высоты, все представилось теперь мальчишке по-иному, возвышенно и торжественно. Неузнаваемы знакомые дома, дворы и очер­тания ближних улиц. А дали окраин были размыты в пыль­ном мареве. Какой-то уменьшенный, кукольный город предстал перед ним. Гошка все больше задыхался от вет­ра, гула колоколов, восторга и страха. И как интересно было узнавать давно знакомое: вон губинский дом, вот веховский, а это — прокопченная крыша пекарни Чернова.
А как мал и ничтожен его дом и двор. Неужели там сей­час под этой крышей мама собирается на работу и не зна­ет, куда удрал сын?
Как огромен вблизи главный купол церкви. Но и он, такой важный и пузатый, находится тоже ниже его, Гош­ки. Если повертеть головой, то кровля купола начинала кое-где постреливать, блистать колючими искрами оцинкованного железа.
Гошка усердно вертел головой, пока новый порыв ветра не подтолкнул его туда, вниз, в эту заманчивую и ужас­ную пропасть. Он вцепился в решетку ограды и заметил, что пальцы его стали влажными от пота. Уж наяву ли все это? Может, он спит? Мама всегда успокаивает его, когда он с замирающим сердцем летит куда-то во сне. Она говорит, что он, Гошка, растет.
И как упоительна, как значительна его сегодняшняя победа над страхом высоты. И Гошка летит, летит вместе с ветром и колокольным звоном над городом и выше него…
Несомненно, что все великие мысли мчатся, летят, как свет звезд из глубин мироздания, и озаряют нас мгно­венно. С тех пор, как ветер стих, угомонился и веревочные хвосты змеев безвольно повисли на проводах, Гошка не находил себе места. Он искал повод, чтобы на ночь удрать из дома, прокрасться в полночь к кремлю, поближе к Крымской башне, и самолично убедиться, что именно для него темной ночью на башне в безветрии заскрипит един­ственный уцелевший флюгер.
Еще не зная, что это за штука — видение, он зажмури­вал глаза и представлял себе всякую чепуху. И вдруг — от­крытие! Он же сказал бабушке, которая жила в другом конце города, что на ночь уйдет домой. Бабушка не ждет его. Прекрасно! А маме надо сказать, что он пойдет ноче­вать к бабушке. И все. Всю ночь — свобода. Правда, до полуночи надо где-то проболтаться. Это можно приду­мать. Главное, чтобы мама отпустила его к бабушке.
Мать неожиданно легко одобрила его:
—Ты хочешь пойти к бабушке с ночевой? Но ты же вчера был у нее? Впрочем, можешь пойти. Только завтра приходи пораньше утром, до того, как я уйду на работу. Понял? Ну, собирайся быстрее, уже темнеет, вот тебе на трамвай. А этот узел возьми с собой. В нем тряпье: ба­бушка из него свяжет половики, а ты помоги ей. И не озоруй, ради бога, понял?
—Понял, понял.
«Узел — это нам не подарок, — размышлял Гошка, — он хоть и легкий, но большой. Как бы от него избавиться? Придется его засунуть на чердак или в амбар, а уж по­том… Вяжи, бабушка, половик. Вяжи. Как говорит звонарь Илия: «И овцы сыты, и волки целы…». А можно и с собой узел взять. Не велика тяжесть. Неизвестно еще, где при­дется ночевать, глядишь, и сгодится — под голову сунуть.
Великая вещь — свобода. Вольная воля еще лучше, но где ее взять-то? Пошел смиренный странник с котомкой на Коммерческий мост. Там на сваях вполне можно подре­мать до полуночи. Не проспать бы только. Нет, Коммерче­ский мост не подходит. Там полно пристанской шпаны. Летом кто только не ночует под мостами на сваях. На­верняка отберут узел, накосмыряют, а то и в воду спихнут. Им что? Пристанские оторвиры — народ решительный: «Дашь баш? Чей ты родом, джиганаш? — Врежь по роже и узнашь!» Знаем мы эти поговорки, сами с усами.
Лучше пойти в садик Томского, там под оркестровой раковиной всегда Пичкас ночует. Нет, не годится. Пичкасу мы должны моток суровых ниток для змея. А тут явишься с узлом тряпья. Это же находка — хвосты для змеев.
Отберет Володька узел и скажет — квиты.
Можно еще пойти на дебаркадер одиннадцатой приста­ни к знакомому шкиперу Свиридычу. Но он пристанет с вопросами. Свиридыч — дядькин друг, он бывает у бабки, хвалит ее кашу из чилима[1]. Даже если он и не выпрово­дит из своей шкиперской, то наверняка одного в полночь ни за что не отпустит.
Нет, узел надо где-то припрятать и всю ночь всласть погулять по городу. Сходить в «Чигирь» или в «Полукруг», потом можно проканать на последний сеанс в «Модерн», а после последнего сеанса и до полуночи недалеко.
Мальчишкам любой город — дом родной, и дом этот ве­лик и знаком. Взрослый окинет город умозрительно по рай­онам — от Бондарной слободы до Криуши, соединит край­ние точки, где пересекающиеся прямые пройдут через центр, и выйдет, что из конца в конец весь город одолеешь за пару часов, а на пролетке извозчика и еще быстрее.
Взрослых крылья фантазии не заносят так высоко, как мальчишек. Ну что она — пролетка-то? Продребезжишь на ней из конца в конец, пересчитаешь лужи, пивнушки, бани, дома, где живут знакомые, — и все. А ты попробуй сунь нос в каждый двор, обследуй чердаки и подвалы, но купайся на каждом берегу с бельевого плотика, побеседуй со сверстниками и, потирая сшибленные коленки, а то и синяки, обретенные в таких «беседах», придешь к выводу, что и дня не хватит, чтобы свой город обойти, да что там дня! Всей жизни.
Город, в котором рос Гошка, был многонационален, и поэтому многолик и тряпочно пестр. В ту пору его уже поделили на четыре района, но каждый новоявленный рай­он обретал свое лицо, характер и население не один век.
Издавна соседствуют два района — Ямгурчев и Криуша. Не одинакова ли ветошь этих окраин? Кособокие до­мишки, чудом уцелевшие заборы, голубятни, воспарившие выше слуховых окон.
Далеко не одно и то же — Ямгурчев и Криуша. Ямгурчев богаче и, стало быть, степеннее. Здесь больше полукаменных и каменных двухэтажных особнячков, погуще крас­ка на оконных рамах, почаще сверкают цинком крыши. Здесь злее собаки и неразговорчивее хозяева. Вместо де­ревянных щеколд на калитках — кованые железные руч­ки. Конечно, не фантазией хозяев выкованы и выгнуты эти воротные ручки вроде лепестков и листьев. Дело не в ис­кусстве мастеров, а в цене заказа.
Зато Криуша веселее. От лютеранского храма на бе­регу Кутума вкривь и вкось рассыпались улицы, полупереулки и тупички. Домишки эти вроссыпь похожи на ком­панию подвыпивших гуляк. Здесь каждый двор — проход­ной, в любом заборе есть лазейка, а на Ямгурчеве — ша­лишь, в чужой двор не сразу попадешь.
Как ни странно, Гошка, частенько бывая в центре, знал его хуже окраин. И вот блестящая возможность — познать родной город ночью.
Припрятав узел в кустах Братского садика, пришел не­зависимый гражданин города на бывший Ослиный угол. Это перекресток главных улиц. Здесь у парапетика, напро­тив почтамта, калмыцкой аптеки и бывшего дома губер­натора когда-то собирался весь бомонд города. Здесь де­монстрировались богатство, моды, нравы. Здесь завязыва­лись и рушились романы и интриги, деловые сделки и улич­ные знакомства. Перчатки, манишки, запонки, трости с набалдашниками были паролем и пропуском завсегдатаев. Порядочные барышни по вечерам обходили Ослиный угол за версту. Те барышни, у которых любопытство преоблада­ло над осторожностью, старались прошмыгнуть это место побыстрее, а те, любопытство которых было уже утешено, прогуливались на равных. Портовым и косинским пота­скушкам делать здесь было нечего. Не их район.
Когда-то за спиной степенно прогуливавшегося горо­дового в Губернаторском садике гремел сводный военно-­казачий оркестр. Польки, мазурки, вальсы и падекатры изредка сменялись бравурными маршами. Реже звучали фривольные мотивчики, кои подчеркивали самобытность города, застрявшего между Европой и Азией.
Сорокалетние армянские «мальчики» с Ослиного угла, меланхолически притопывая лакированными штиблетами, напевали под оркестр с обязательным кавказским акцен­том:

В Губернаторском саду музыка игрался,
С посторонним барышней туда-сюда шлялся…

Песенка была местного происхождения и выражала ко­лорит эпохи: «Если ты меня не любишь, то Кутум-река пойдем, и ты больше не увидишь, как шамайкой уплы­вем…»
Репертуар подобного рода в Гошкином детстве был уже исчерпанным пластом культуры. Хотя кое-где еще горла­нили на старые мотивы: «Земля имеет форму шара — алла верды, алла верды! Любите, барышни, гусара — алла верды, алла верды…», но времена уже переменились.
Революция продиктовала свой репертуар. Ослиный угол распался и растерял былых кумиров. Смешались ноты и партитуры. Показательный оркестр первого трудового до­ма для трудновоспитуемых жарил, вместо польки-кокотки, «Варшавянку». Но трудновоспитуемые названы так не зря. Однажды, вопреки воле дирижера, оркестр грянул более близкую ему мелодию с трогательными словами: «Кто не буду, не забуду этот паровоз: поломал я руки, ноги, пока­лечил нос…» Оркестр поспешно заменили квартетом добро­вольцев из общества слепых. Слепцы завели тягомотину, под которую не спляшешь, и, не обретя нужной популяр­ности, квартет распался и умолк.
Хоровод вокруг Братского памятника прогуливался без аккомпанемента. Назвали это шествие предельно образ­но — чигирь. И впрямь, парочки ходили вокруг памятника с постоянством верблюда, некогда крутившего водополив­ное колесо. Чигирь заменил собой Ослиный угол. Здесь также завязывались знакомства и романы. Позже, когда вошли в моду танцплощадки, они стали изначальным ме­стом, где сплетались счастливые семейные узы. Время новой экономической политики отодвинуло зародившиеся было пролетарские традиции. Синие блузы и красные ко­сынки, косоворотки и юнгштурмовки полегоньку уступали место бабушкиным горжеткам и круглополым пиджакам под визитку. Наиболее состоятельные гуляющие щеголяли и в платьях, заимствованных из фильмов тех незабывае­мых времен, вроде «Медвежьей свадьбы».
Получив подзатыльник, чтобы не путался под ногами, Гошка решил, что пора и гульнуть во славу свободы. Ку­пив себе на трамвайные деньги мороженое в круглых ваф­лях, на которых красовались два имени «Тая и Калерия», Гошка с наслаждением облизывал середину, размышляя, что есть же чудаки, которые ездят на трамваях, тратя на билет по тридцать копеек. А тридцать копеек — это две порции мороженого. «Всю жизнь буду ходить пешком», — размышлял он, прикидывая в уме, сколько за жизнь мо­жет съесть мороженого на трамвайные деньги. Простим это заблуждение маленькому идеалисту. Не мог же он предвидеть, что к выходу его на пенсию трамвай в городе будет стоить три копейки, а мороженое все так же оста­нется по пятнадцать.
На последний сеанс попасть не удалось. Пожилая конт­ролерша, брезгливо взяв Гошку за ухо, подвела итог в два слова: «Брысь домой!» Напоминание о доме, навеянное этими словами, подействовало положительно. Хотелось уже спать, надоело бесцельное скитание. Хоровод в Чигире стал пожиже, уже слышались визги и смех в кустах, кто-то от кого-то отбивался, кто-то к кому-то прижимался, где-то вспыхнула драка и задребезжал милицейский свисток. Процокал копытами наряд конной милиции.
Вольная жизнь должна быть вольной, но тут чертов узел с тряпьем. Поди его теперь достань из-под кустов. Темь такая, что глаз выколи, и именно в этих кустах скры­лась от посторонних взоров какая-то парочка. Нащупав в темноте узел с тряпьем, Гошка благополучно проследо­вал с ним к цели своего похода.
Наступившая после чамры ночная прохлада казалась райской. Не клубилась пыль, не гнулись цветущие акации, мусор на тротуарах смиренно ожидал метлы дворника. Лафа!
Пророчество звонаря сбывалось. Ночь была тихой и без­лунной. Правда, до «египетской» духоты было далеко — все же не июль. Что такое високосный год, Гошка не знал и не придал этому значения, главное было — вовремя по­спеть к Крымской башне, дабы не прозевать, когда со скрипом повернется флюгер.
Погуляв по бывшему Александровскому бульвару, он вышел к тюремному замку с круглыми очкастыми башня­ми. Замок едва рисовался угрюмым силуэтом на темном небе. Кремлевских стен на той стороне площади совсем не видно, а шатер едва темнеет — какой уж тут флюгер! Надо было подобраться поближе.
Перемахнув какой-то заборчик рядом со зданием ста­рого деревянного адмиралтейства, Гошка заплутался сре­ди амбаров, сараев, пристроек. Гавкали собаки, а одна, осмелев, едва не вырвала из Гошкиных рук узел. Вспом­нив, что бильярдная в соседнем саду «Водник» выходит поближе к башне, Гошка, отбиваясь от своры, улизнул в сад. Проход был свободным. Билеты спрашивали только при входе на киноплощадку.
Танцы и здесь закончились, в саду было пусто и тихо, и в самых дальних углах его происходило то же, что и в Братском саду.
Сколько раз он, Гошка, мимоходом смотрел на уцелев­ший шатер Крымской башни. Шатер и шатер. Ветхий, раз­валившийся. Подумаешь, полусгнившие доски, какая-то ржавая ось, дурацкий флюгер в форме флага — кому это все надо? Но кто знал, что за этим кроется великая тайна?
В бильярдной еще гоняли шары. Из окон струился та­бачный дым, а на веранде изрядно наугощавшийся маркер напевал с неизбывной скорбью, вопрошая самого себя: «Товарищ, товарищ, скажи, за шо боролись? За шо мы проливали свою кровь?»
Гошке слушать это было неинтересно. Подобных песен он знал больше, чем бабка молитв. Гошка пролез через кустарник к концу веранды и занял очень удобную пози­цию. Пахло пылью и цветущей акацией. Было тихо, толь­ко где-то вдали смеялись.
Куранты на кремле тогда еще не отбивали каждые четверть часа, циферблат у часов не светился, но Гошка знал, что ровно в одиннадцать ночи маркер погонит из бильярдной самых заядлых игроков, закроет зал и зава­лится спать в каптерке, дверь которой выходила на ту же веранду.
Теперь пригодился и узел с тряпьем. Пристроившись поудобнее, он подложил его под голову и незаметно за­снул. А спать в преддверии чудес никому не следует.

Поделиться:


Имена и даты. 22 июля – сорок лет со дня кончины известного астраханского писателя Юрия Васильевича Селенского (1922 – 1983).: 3 комментария

  1. Замечательно написано! Читается на одном дыхании!
    Спасибо!
    Вечная память нашему земляку!

  2. Светлая память дорогому Юрию Васильевичу!
    Приглашаю на эту страницу: https://www.chitalnya.ru/work/1455249/
    Вместе с немногими соратниками вручную перебрала любимую книгу. «Не расти у дороги». Для того, чтобы прочло как можно больше людей. Ведь не у каждого эта книга есть в личной библиотеке.

  3. «Я вновь читаю и перечитываю замечательного русского писателя, нашего земляка, Юрия Васильевича Селенского. И счастлив тем, что был лично знаком с этим удивительным человеком.

    Минуло двадцать лет, как нет его с нами. Но память…

    В библиотеке писательской организации хранятся его книги, в названиях которых иногда сквозил его добрый юмор. «Пешком с пустым мешком…» На книге очерков «Живут возле моря люди» Селенский чёрным фломастером слегка изменил название, и получилась грустная усмешка: «Еле живут возле моря люди и я вместе с ними».

    Оригинальный острослов, заводила всех писательских посиделок, он непременно был в центре внимания. Умел шутить, но по-доброму. Однажды молодая поэтесса принесла рукопись стихов, которая называлась «Преданная женщина». Селенский в ту пору был литконсультантом в Союзе, и рукопись попала к нему. Он взял карандаш, зачеркнул «Преданная» и написал сверху: «Проданная женщина». «Так точнее», — подмигнул он.

    Я вновь читаю Юрия Селенского и вспоминаю его встречи с читателями – это незабываемо. Нередко мы, молодые, начинающие, выступали вместе с ним. Великолепные рассуждения о творчестве, меткая образность и, главное, юмор завораживали слушателей. Публика (в основном разношерстная) буквально внимала каждому слову писателя. И мне, честно говоря, во время его выступления хотелось сидеть не на сцене, а там, в зале, среди людей, и слушать этого интересного рассказчика.

    Последний год жизни Селенский работал над книгой «Дюма в Астрахани». Грустно шутил по этому поводу: «Дюма в Астрахани был, а Селенский в Париже не был. Эту ошибку надо исправить». Шутка превратилась в правду. С группой писателей СП СССР он побывал во Франции в мае 1983 года. Астраханские писатели выпустили сатирическую газету «Дихлофос», полностью посвященную похождениям Селенского в Париже. Было смешно. В июле его не стало.

    И последнее… В день похорон было очень жарко. Процессия медленно двигалась по улице Ленина. Когда свернули на Советскую к Морскому садику, самому любимому месту отдыха Юрия Васильевича, все работники бывшего кафе «Моряна», где Селенский был частым гостем, вышли проводить его в последний путь. Факт незначительный. Но мне показалось, что это и есть народная признательность талантливому писателю».

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *