
ПЕЧАЛЬНЫЕ СТРОКИ СМЫВАЯ
Митрополита Филарета из меня не получится, и не мне поправлять Пушкина, но никто не запретит в чём-то и мне с ним не согласиться. А именно со строкой в любимом мною его стихотворении «Когда для смертного умолкнет шумный день». Строка эта завершающая: «И, с отвращением читая жизнь свою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слёзы лью, но строк печальных не смываю». Строки печальные — это события из жизни, которые поэт называет «змеи сердечной угрызенья».
Думаю, любой из нас, особенно в конце земной жизни, вспоминает многие случаи из пройденного пути со стыдом и даже с ужасом. А если кому-то кажется, что ничего такого он не совершал, то на Страшном суде ему откроют его личное дело, и он убедится, что вся жизнь его была в грехах, как собака в репьях. Ибо даже греховная мысль, нескромный взгляд будут судимы. Что уж говорить о зависти, тщеславии, многоглаголании, сребролюбии, пьянстве, объедении, неверности…
Вот тогда-то и пронзит горчайшая мысль, что можно было при жизни (и нужно было!) освободиться от тяжести грехов и от наказания за них. А ведь в той жизни уже не будет места покаянию, не будет его возможности. Покаяние — это дар Божий земному человеку, каждому из нас. И дар не в вечности, а сейчас, в земной жизни
Тут к месту привести записанные когда-то на оторванном крае газеты стихи. Чьи, не знаю. Но увиделись прямо сейчас. Утешительные:
Но если есть ещё хотя бы год,
Хотя бы час отпущенного времени,
Покайся во грехах, душа,
И Тот,
Кто властен разрешить её от бремени,
Помилует и примет, и спасёт.
И на обороте:
Зреет с новой силой
Горе на Руси.
Господи, помилуй,
Господи, спаси!
Герой литературы либералов Бес Селлер.
ГОСУДАРСТВА НА КРОВИ
Кровь мучеников — семя на котором возрастает вера. Это выражение очень применимо к ранним векам христианства. А в новые времена особенно открылось в России. Что такое Диоклетиан по сравнению с Дзержинским, Троцким, Ежовым — ребёнок. Именно реки крови лились на Руси, обагряя её. Обагряя, укрепляя, освящая, делая её Святой. Вот фундамент нашей Веры Православной.
Но ведь американцы с полным правом могут сказать, что и у них государство на крови. Они правы — Соединённые Штаты стоят на крови. Да, но на какой? На крови тоже мучеников, тех, кто жил здесь до вторжения европейцев, индейцев. В наши времена цивилизованные американосы вогнали образ индейцев в ковбойские фильмы в образе дикарей. Делали они из индейцев дикарей, не считали их за людей. Надо ли рассказывать про скальпы, про сжигания живьём коренных жителей? Что называется, осчастливили англо-саксы континент. Композитор Вангелис написал ораторию «Завоевание рая», звучит часто, фильм впечатляющий создан: со знамёнами, с ружьями завоёвывают. Английская королева благословила. Благодатные «райские» земли впитывают кровь. Безвинно захваченным, погибшим жителям пролитая их кровь во спасение. Вечная им память.
А тем, кто принёс убийство, что будет?
А то и будет, что не видать им счастья вовек.
ШАМПАНСКИЙ ПЕРИОД
Первая книга моя перестрадала четырёхлетним прохождением через все ступени издевательства над нею. Но об этом я рассказывал. Вышла! А дальше? Сказано же: без первой второй не бывает. И хотя говорят: «Между первой и второй перерывчик небольшой», но это о выпивке, а перерыв в издании книги оказался для меня трёхлетним. Три невыносимых года вторая книга моя шла к печатному станку. Как шла, и вспоминать не хочется. Резали по живому. Набор рассыпАли. Приходилось добавлять текстами из первой. К чему только не придирались. Особенно к упоминанию Бога.
Но именно Бог послал мне редактора книги — Ларису. Когда уже замечания редактора Главлита (так называлась цензура) достигали каких-то идиотских придирок, Лариса читала их, швыряла авторучку и говорила: «Николаич, беги за бутылкой!»
Я знал, за какой бежать, за шампанской и, за желательно, шампанским Брют. Я же, пройдя безшабашные застолья юности, армейские торопливые выпивки в увольнениях, студенческие вечеринки, отмечания гонораров в сценарной мастерской, терпеть не мог дамского напитка. Разве, скажите, добрые люди, это питие? Да это же газировка подслащённая. Но, что делать, если оно нравится Ларисе.
Лариса, дама изысканного вкуса, считавшая, что меня, вятского выходца, надо к культуре приучать, шампанское пила в изрядных количествах. И говорила, вздымая бокал или стакан: «За Главлит, чтоб он сдох, за книгу! Николаич, культурные люди водку не пьют! Всё, поехали!»
Ехали к ней домой, затарившись шампанским. И пили там с ней и с её мужем, мужиком нормальным, что меня утешало. Он пил питьё мужское. На чём мы с ним и сошлись.
Нельзя думать, что я против цензуры. Очень даже за. Она нужна. Нужна, как ограждение текстов от грубости, вульгарности, безбожия. Но в 80-е цензура цеплялась в основном за религиозные мотивы. Старательно их уничтожала. Мы с Ларисой пытались, хоть как-то сохранять упоминание о Боге. Ставили слово Бог в начало предложения, чтоб оно было с большой буквы. Заставляли это слово писать с прописной. Вот до чего доходило.
Но, думаю, чего они добились, ревнители советской литературы? Да ровно ничего. Во всём проиграли. И ведь не сознаются, что сражались с призраками. Но если этот призрак для них был воплощён в слове Бог, для нас он и был Богом.
Ларису помню. Всегда сейчас, когда на столе стоит шампанское, вспоминаю её с благодарностью, редактора моей второй книги «До вечерней звезды».
Всё, поехали!
ГАВАНСКАЯ СИГАРА
Раз я приехал к родителям в трудное для них время. Приехал внезапно, они не знали. Хотел обрадовать. Подхожу к дому — окна все белые, в инее, то есть в доме не топлено. Где родители прятали ключи, я знал. Вошёл — холодища. К соседям. Они сказали, что мама в больнице, а отец, как всегда в зимнее время, на лесозаготовках. «Что же они не сообщали?» — «Не хотели, видно, расстраивать».
Я затопил печь и побежал в больницу. Мама увидела меня и запросилась домой. Хотя была очень слаба. Её привезли на больничной машине.
К вечеру в доме потеплело. Даже кошка вернулась и громко мурлыкала на печке.
Мама ей выговаривала:
— Что ж ты, изменщица такая? Чуть-чуть тебе плохо, ты уж готова, нет тебя. Чего тебе в ногах не лежалось, и мне бы потеплей, нет, утрепала.
Кошка спрыгивала с печки и тёрлась о мамины ноги.
Утром надо было обязательно на ежедневные уколы, которые ей назначили. Мы еле-еле побрели. Кошка проводила нас до калитки. Врачиха хотела оставить маму в больнице, но мама отказалась.
Стали потихоньку жить. Мама всё казнилась тем, что ничего не может делать, всё из рук валится, а я был рад, что помогаю. Да и велика ли помощь — картошки начистить, сварить, чай поставить, за хлебом сходить. Мама сказала, у какой хозяйки берёт молоко, стал и я брать. И нам хватало, и кошке. Совсем мы ожили. Я выговаривал маме, что скрыла от детей о болезни.
— Честно тебе скажу: боялась. Вот бы раззвонила, болезнь-то бы и разошлась, прижала бы окончательно. А так — перебарывала. Даже и в больнице. Вечером выжду — уснут в палатах, рано засыпали, если хоккея этого нет, и пошарачусь в коридор. Даю себе задание, сколько раз пройти. По стенке, кто бы видел. Потом старалась на одну ступеньку подняться, на две. Потом побольше. Потом и ты приехал.
В одно время с нами ходил на перевязки мужчина с обмороженными, даже не с обмороженными, а с отмороженными руками. Рук уже не было — культяпки. Его приводила жена. Ведь его же надо было и раздеть и одеть. Ожидая очереди, он курил с мужиками и каждый раз охотно рассказывал, что беда с ним случилась по пьянке. Держал в перебинтованных обрубках длинную самокрутку и курил. Именно самокрутки ему делала жена. Сигареты и папиросы были и тонки и коротки, обжигали марлю. Медсёстры ругались.
— Начинай курить, — советовал мужик жене, пока она скручивала клочок газеты в трубочку и в неё засыпала купленный табак.
Жена сердито отмахивалась, вставляла ему в зубы цыгарку и уходила к женщинам.
— Злая, — говорил о ней мужик, — на хлеб с ножом бросается. — И тут же оправдывал: — А и будешь злой — пенсию-то мне урежут до нуля, я же по пьянке, какие у нас страховки. Инвалидность-то сунут, а денег — хрен да маленько. — И вновь рассказывал, как он «надрался этого плодово-выгодного, шёл домой, да и сунулся мордой в сугроб. Пытался встать, отталкивался руками, ослабел, и так и уснул».
— В паху надо было держать, в паху, — советовали ему.
— Уж в следующий раз не сплошаю.
Вернулся из леса отец, стало нам совсем повеселее. На уколы ходили уже через день. Кошка провожала нас до больницы и дожидалась у крыльца. Я здоровался с тем мужиком, разговаривал. Однажды он пришёл весёлый, держал в зубах большущую гаванскую сигару. Радостно объяснил, что ему её купила жена.
— Надоело, видно, крутить. Денег не пожалела. — И очень одобрял сигару: — Крепкая, собака! Надолго хватает. И так лёгкие продирает, что пореже стал курить.
Я сказал, что сигарами не затягиваются.
— Так зачем тогда и курить? — возразил мужик.- Ядрёный народ эти кубинцы. Не зря у них Фидель Кастро.
Затягивался, кашлял до слёз и вытирал слёзы обрубком руки в марлевой повязке.
НА ПОЧТЕ
Сижу на деревянном крыльце почты, жду открытия. Сидит рядом старуха, тоже ждёт. Подходит ещё одна старуха. Я встаю.
— Ой, да сиди-ко, сиди. Ещё насидишься, пока добреду.
Старухи здороваются. Приходит почтальонка, открывает.
— Молодцы, молодушки. И мне к вам не ходить. Сергеевна, возьми-ко открытку.
— Ой, надо же, — радуется Сергеевна, — ещё и на письмо натакалась. Прочти-ка, Анюта.
Подружка громко читает новогоднее поздравление.
— Это ведь знаешь кто, — объясняет Сергеевна, — это ведь Надя, постоялица, сына-то ещё привозила. Разведёнка. Больше ничего не пишет, поздравляет только?
— Как не пишет, пишет, спрашивает: замуж-то, спрашивает, ещё не вышла? Так, говорит, выходи.
Старухи хохочут.
— Замуж-то бы надо: могилу некому копать, так жениха-то нет.
— Как нет? А Иван-то Николаевич?
И опять обе смеются.
— Жени-и-х, — презрительно тянет Сергеевна. — Привёз мешок ячменю. В кошовке катал, катал, весь надсадился, не знает под какую руку взять, как поднять. Я подхватила мешок под одну руку, потащила. Он рядом идёт, к женитьбе подговаривается. Жених — без груза запыхтелся. Думала: ещё помрёт у меня во дворе, детям-то его радость, а мне каково? Взяла его в охапку, отнесла за ворота.
— Так откуда ему силу взять? — поддерживает Анюта. — Тяжелей карандаша ничего не поднимал. Всё в учётчиках да в нормировщиках. Уж так берёгся. Валиком прокатился. А всё одно — завод кончается. Бога не обманешь. Дай-ка, Лена, пару конвертиков да какую газетку старую на растопку. — Домой-то идёшь ли, Сергеевна? А то я пошла.
— Ой, — спохватывается Сергеевна, — Надо ведь ответ написать. Не попрошу ли кого?
Конечно, я наслался помочь. Старуха обрадовалась, купила открытку. Я переписал на неё адрес с полученной открытки и приготовился слушать диктовку.
— Пиши: «С Новым годом, Надя, с Рождеством! Уж до Нового года не успеет. Спасибо, Надя, не забываешь, а свои забыли. Здоровье вовсе ни к чему, хожу только в магазин, да чтоб видели, что ещё живая. Снегу мало, один лёд, так никуда и не пойдёшь, такая катушка, так и брожу ближе к краю.
— Это на открытке не уместится. Я вот тут остановился: «Свои забыли, а ты, спасибо, не забываешь».
— Ой, да это-то, ладно, не пиши. «Спасибо, Надя, здоровья желаешь. Ничего, пока шарачусь потихоньку. И по дому маленько шишляю. А от коровы отступилась, но ты приезжай и парня привози, молоко ему знаю, где взять».
Кое-как улепив старухину диктовку, я подписал внизу её фамилию.
— Вот какая везетень, — радуется Сергеевна, — писаря нашла. Так-то я на лесосклад хожу, мне мужики пишут за папиросы. Тебе взять? Не куришь? Ой и больно ладно. Так ещё одну не напишешь ли?
— Да хоть сколько..
— Хоть сколько некуда. Некому. Все примерли. — Старуха покупает ещё открытку и на память диктует адрес. И диктует дальше:
— Здравствуйте, Надя, дочь-то тоже Надя, Леонид, дети и сватья! Чего-то вы всё не пишете, ровно не живые.
— Вначале напишу: с Новым годом!
— Дак это ещё бы. «А нужна была, навеличивали, мёду всегда наливала, не весила». Но это ты не пиши, напиши: «Пока, слава Богу, жива-здорова, за хлебом хожу сама, а больше никуда не хожу. Из скотины одни курицы да кошка, доедают за мной. Завалинку не наладила, боюсь, весной вода подойдёт, подполье затопит, вот будет делов. А приедете, молоко можно брать у соседей. Даром нальют: всю жизнь в моей бане моются. — Старуха будто не мне диктовала, а с дочерью напрямую разговаривала. — Ещё жила посторонняя женщина, разведённая, тоже Надя, лечила сына. Навезла всего: платьев сколько, и шерстяное тёплое, и другие разные. И халат красивый, и пальто крепкое, хватит до смерти. А ещё кладу сколько-то от пенсии на книжку. Для вас, чтоб вам хоронить меня было не в тягость. А приедете, покажется мало, не обессудьте. Была корова, продавала молоко, больше откладывала. Кто литр возьмёт, кто два».
Я слушал и уже не записывал. Старуха горестно качала головой.
— Старшего твоего, Надя, я помню, а младшего совсем не знаю. Пошлите хоть карточку, вставлю под стекло, добавлю к другим. — Старуха передохнула. — А не приедете, и без вас закопают. Ещё никого сверху не оставляли. — Ой, — спохватилась она, — это не надо.
— Это я и не записывал.
— А как записал?
— Поздравление с Новым годом и чтоб приезжали.
— Верно, верно. Ещё напиши и с Рождеством, и с Крещением, и со Сретением, и с жаворонками…
— С Благовещением.
— Да. Раньше ответить не соберутся. Ой, молодой человек, вот уж спасибо тебе! Так не куришь? Нет? Может, пива с мужиками выпьешь?
Старуха стала меня расспрашивать, откуда я, чей, звала к себе.
— У меня и пряники есть. Твёрдые. Так я их молотком дроблю.
Я поблагодарил, но отказался. Во-первых, мне надо было звонить, во-вторых, стыдно сказать, подумал, что мы будем долго идти до её дома, время потеряю и так далее.
То есть этим оправдал себя и не пошёл с нею. И потом очень жалел. Не пошёл, дурачок. И что было не пойти? Пил бы чай с пряниками да записывал бы за ней. Где сейчас найти такую старуху?
СПАСЕНИЕ В ПАМЯТИ
Могу понять совесть, дружбу, любовь, а из противного предательство, жадность, зависть, честолюбие, но как понять память? Скажут, как это как понять? Память, она и означает память. Заучили в детстве стих и помним. Вспоминаем тех, с кем вырастали, учились, работали. Нет, я о другом, о том, что память в человеке, сужу по себе, живёт своей отдельной жизнью.
Память любит человека, в котором ей пришлось жить, старается помочь ему в жизненных ситуациях. Человек постоянно во что-то попадает, часто во что-то вляпывается. Даже и по несколько раз. Память силится напоминать ему, что вот это уже было и повторять это не надо, но, но и но, не слышит человек, опять на старые грабли ступает и получает по лбу. Но как слышать голос памяти? Этого не знаю. Знаю только, чувствую, что память и рассудок в дружбе и согласии стараются на меня действовать, а я? Слышу их плохо, а то и вовсе никак, а слушаюсь ещё хуже. Осознание моего своенравия обязательно обнаруживается, когда уже ничего не изменить. Ну вот, чего ради я пошёл на эту встречу? Зовут, и как отказаться? Сослаться на болезнь жены? Но это же не на долго. Сказать, что плохо себя чувствуешь? А кто сейчас себя хорошо чувствует? А если соврёшь, то обязательно заболеешь. Сослаться на работу? А ты что, «Войну и мир» пишешь? Знал же, что закончится угощением, будет там бешбармак, а, может, подспудно и хотел его. Память же заранее знала об опасности, предупреждала. Но что-то же внушило думать так: «Не пойду, а хорошо ли не пойти? Он же меня всегда поддерживал, сто лет знакомы, и что тебе стоит выступить, сто раз выступал. А выпить, принять пару-тройку рюмок с хорошими людьми разве плохо? Все же свои, испытанные в боях и походах. Дружбу надо поддерживать». Так примерно. Память знала: в русских обязательно работает правило: если стало хорошо, то надо ещё лучше. И всё, и назавтра ты не работник. И день пропал и для жизни и для вечности.