С тех пор, как не стало Серафимы, убедился в никчемности утюга… Серафима не любила теперешних легковесных и по старинке держала в хозяйстве тяжеленный матушкин, на угольях. Пусть простит меня Сима… приладил его в погребе вместо гнёта в кадушку с огурцами.
А нынче незадача получается. Тот самый случай, когда утюг позарез нужен. Каждый год числа пятого-шестого мая собираются у обелиска на митинг. Все как есть… от мала до велика. Как же в такой день и без нас? Без меня, Кондрата, без двух друзей моих – Миколы и Тихона? Как записались добровольцами в начале войны, так бок о бок до самого Рейхстага пёхом… до последней минутки…
Не стало на деревне нашей фронтовиков… ушли один за другим. Только мы, три кряжа, и остались. Может, потому и коптим ещё небушко, что всегда горой друг за друга: и под пулями, и хату поставить пособить, и бакшу вспахать.
Вчера вот Тишина Петровна причепилась, занеси да занеси рубаху. Выгладит, мол. А то как же на такой праздник да в мятой?
Чего утруждать? Пусть Тихона свово обряжает. Сам справлюсь. Не хитрое дело… Утюг Петровна всучила. Полочки потру, а со спины и не видать – костюм надену.
Костюмчик у меня, конечно, знатный… Спасибо Ивану, сынку. Почитай, лет пятнадцать костюму-то? А то ещё поболе… Приехал как-то в отпуск, подарки выкладывает. Матери, Серафиме-то, – шаль закудрявистую пуховую – носи, не жалей. Сестре Людке – отрез букетистый крепдешиновый на платье. А мне – этот самый костюмчик. «Негоже, – говорит, – фронтовику, да с тремя орденами Славы, кой в чём перебиваться. Примерь-ка, батя!»
И надо же – в пору, как по мне шит! Сразу по душе пришёлся: иссиня-чёрный, в тонкую полосочку… А сын: прими, мол, от шахтёра-орденоносца. Он тогда уже орден Трудового Красного Знамени имел… И обувку мне справил. Премию получил…. Как он там теперя? Почтальонша чтой-то не заглядывает. Дошла ли посылка-то? Как Тихон увидал его по телевизору у шахт на голодовке, притопали с Миколой ко мне тут же. Сидят, мол, горняки, касками об асвальт бьют, порядку требуют.
Собрали мы им посылочку… Всё домашнее: сальца, самосадику, первачку (не без этого) в бутылку из-под «Буратины» накапали. Петровна сушки какой-то насыпала, лепёшек наварнакала – в общем, по-свойски. И записочку прописали: «Держитесь кучнея, мы с вами. Кондрат, Микола и Тихон».
Ну вот… Рубаха на загляденье… Обувку ещё вчера надраил… Сима не преминула б шпильку вставить: «Аль на Красную площадь на парад нацелился?» А что? Мы ежели втроём…И по Красной пройдём, не стушуемся. Мы ещё о-го-го!
Ах ты, проказница, Жулька! Ты как тут оказалася? Кто тебя впустил? Опять вертушок в сенцах подкусила? Ну ладно уж, коли такая смышлёная, проходи, чего уж там… Только сиди смирно, не шкодничай! Чтой-то ты вторые сутки не отходишь? То тебя не докличишь, а то ластишься, как котёнок. Ай, что у тебя неладно? Не захворала ненароком?.. И ночью спать не давала: то под дверьми скулила, то выть удумала… Накось жамочку. Тиша с району привёз… Мятная… Ешь, не кочевряжься. По нашим с тобой зубам, во рту тает…
Смотри, об утюг обожжёшься. Вот лизнёшь не мою руку, а его… Что я с тобою делать стану? Поди на половичок приляг, жамочку помумли…
Где он тута, костюмчик-то?.. Шкаф мылом земляничным пропах… Сима моли не терпела. Не так свои кофтёнки берегла, как Иванов подарочек, костюм мой парадный. Под праздник, бывало, в саду на сучок повесит, проветрит, почистит… Награды фланелькой, смоченной в конопляном маслице, натрёт – горят!
Господи! Да где ж они, ордена-то?.. Замест наград – три дырочки. Куды ж они запропастилися?.. Ить я костюм с Симиных похорон не доставал, почитай что год… Сами-то они не сымутся… Кому они нужны?.. Кроме Миколы да Тихона никто и не заходит. А у них и своих хватает. И фронтовые, и мирные… Вот ведь остальные и у меня на месте. А трёх орденов Славы – как не бывало!
Жулька! Беда-то какая! Ну разве ж я фронтовик теперя? Средь мирного дня боевые награды потерял! А ещё думал, перед смертью внуку, сыну Людкиному вручу. Пусть помнит, какой дед у него был, равняется… Род-то наш бравый! У отца мово Георгиевские кресты имелись. В музей на сохранность передал ещё лет двадцать назад. А свои не сберёг… Горюшко-то какое! Как же я на митинг-то? Через час Микола с Тихоном зайдут. Что им скажу?
Чтой-то мне нехорошо, Жулька… жжёт в груди… Ух! Точь-в-точь, как у Симы на похоронах…
Ничего… пройдёт. За час отпустит… Пока побреюсь, оденусь, глядишь, и вспомню, куда ордена запропастились. Память, видно, совсем прохудилась… а штопать уж и некогда… Чужих с поминок не было… последними уезжали Людмила с сыном… Душно было… пиджак я снял… в шкаф повесил… Нет, не помню, чтобы награды прибирал с костюма… Раньше Сима их в шкатулке на Божничке держала… Пустая шкатулка-то…
Что ж так под сердцем печёт? Спасу нет! Счас… счас валидол под подушкой… Мне б только Ивана дождаться. Обещался по весне подскочить. Холмик осел, пора Симушке памятник ставить… Да и Людмила, может, заглянет… Ох, и не по нраву мне этот её новый ухажер. Больно прыток. Дела настоящего мужицкого не знает. «Я – коммерсант», – говорит. Какой ты к такой матери коммерсант? Спекулянт, самый наипервейший. И Людку с панталыку сбивает. Дома баба не живёт, снуёт с сумарями по Польшам-Турциям. Совсем Витьку-сына забросила. За ним глаз да глаз нужен – восемнадцать. Как без пригляду в большом городе?
Просил на лето ко мне спровадить, а она: «Хвосты телушкам крутить? Ему с друзьями тусоваться надо, а тут ни клуба, ни вечеринок, ни молодёжи». Избаловуха растит… Сама к лёгкой жизни тянется и сына туды ж… Боится, как бы дед в деревне малого работой не утрудил, не испортил. Бугай вон какой вымахал, а толку с того?
Муторно на душе… Хотел собрать всех на майские… Может, Иван повлиял бы на Витьку. У него-то хлопцы на загляденье: один – подводник, уж майор, другой – строителем будет, университет заканчивает. Правда, Людка и сама особо мало к кому прислушивается. Сколько Иван бился, чтобы образование получила… К себе на Украину забирал. Одевал, обувал… Тогда ещё зарабатывал неплохо… Бросит и бросит учёбу Людка. Похлопочет Иван, опять восстановит… Так и не дотянула до диплома… пустышка… Витьку родила. До школы Сима за им приглядывала, у нас был. Но Людмила наехала, не позволю, мол, чтоб телушкам хвосты крутил. И чего она к этим телушкам привязалась? Вон сколько ребятишек с нашей школы в люди вышло… Нет… Не легчает… И Жулька опять жмётся, скулит…
Ну, вот и нарядился… Только жжёт всё сильнее… как раз под тремя дырочками на пиджаке… А костюм-то выгорел… Там, где ордена были, ткань яркая… Дышать невмоготу…
Пойдём, Жулька, на воздух, под черёмушку… Скоро уж Микола с Тишей подойдут… в голове мельтешат какие-то обрывки мыслей… Не продыхнуть…
Словно из тумана выплывают две сгорбленные фигуры… приближаются к лавочке…
Что происходит? Зачем они тормошат меня?.. Почему я не слышу их голосов?.. Рты открывают, будто рыбы… Почему я не чую запаха черёмухи? Тихон плачет… и разом осунулся Микола… Не надо плакать! Мне легче… Я совсем не чую боли. Вот смотрите: встану, и пойдём к обелиску. Там, наверно, уже заждались…
Облокачиваюсь о плечо склонившегося надо мной Миколы, и легко, как в молодости, делаю несколько шагов вперёд. Оглядываюсь… И вижу себя, сидящего на лавочке… в пахнущих ваксой ботинках, в выцветшем костюме. Отчётливо темнеют три дырочки на левой стороне пиджака. Внезапно обостряется слух, и я улавливаю дрожащий голос Миколы: «Кондрат! Как же мы без тебя? Что же ты наделал, Кондрат!» Утирая слёзы рукавом, Тихон садится прямо на землю и всхлипывает: «Очнись же, Кондрат! Надо спешить! Нас ждут… Как они без нас?..»
Я всё-таки умер! Не дождался своих. А ведь как просил Иван: «Крепись, батя, скоро свидимся!» Оказывается, это совсем не страшно: я ещё с вами, я тут. Я вас вижу, слышу, только не могу сказать: «Ну что, старые вояки, распустили нюни? Не к лицу вам это вовсе!» Да, голос пропал, зато слух какой, даже мысли читаю. Вот сейчас Микола подумал: «Всё кончено… Утрись. Надо похоронить как следно».
Через двадцать минут, наносив родниковой воды, Микола с Тихоном раскинули клеёнку в сенцах на полу. Сняв пиджаки и закатав рукава, товарищи обмыли меня. Вода у нас в ключах ледяная, аж до ломоты в зубах, но я совсем не почуял холода. Я уже остываю…
– Надо побыстрее одеть в чистое, – засуетился Микола.
– На нём и так всё чистое… праздничное, – всхлипнул Тиша.
Меня снова облачили в недоглаженную рубаху и в Иванов костюм.
С тех пор, как на фронте осколок задел позвоночник, у меня побаливала спина, а с годами мучения усилились. Когда-то я сколотил из сосновых тесин лежак, военврач предупредила: «Спать на жёстком!» Тихон вспомнил о нём и, вытащив из-под матраца, мужики водрузили щит посередь горницы на табуретки. Застелили покрывалом и уложили меня.
Тиша всё никак не мог связать мне руки на груди. Он постоянно утирался промокшим платком, отсмаркивался. Микола молча отстранил друга и закончил дело. Пока он занавешивал окна, Тихон отыскал в Симином сундуке какой-то чёрный подшалок и прикрыл им зеркало. Микола знал порядок в таких делах. Полгода назад схоронил Пантелеевну.
Подойдя к иконостасу, зажёг лампаду. В солонку насыпал соли и воткнул зажжённую восковую свечу. Покопавшись в карманах, отыскал стольник и положил на тумбочку. Тихон, перекрестившись на Божничку, вынул ещё один и положил рядом… Вот ещё удумали! Свои ведь!
Смерть моя за какой-то час состарила и без того немолодых моих друзей. На мгновение они присели… Слышно было, как тяжело вздыхал один, как поминутно шмурыгал носом другой. «Ну, рассиживаться некогда», – скомандовал Микола, и они вышли… Я расслышал, как брякнула щеколда, и Микола сказал: «Я – к Петру, а ты – на митинг». Я догадался: отправился в столярку гроб заказывать. А Тихон объявит сейчас прилюдно о моей смерти… прямо на митинге. Испортит праздник… Ну, такой уж он был всегда, День Победы. И радость, и слёзы вперемешку.
Оставили одного… Как знали… попрощаться без чужих глаз с хатой надо… Всё на месте… Прабабкины иконы в тяжеленных окладах, пожелтевшие карточки в рамках под стеклом, вязаная с голубками скатёрка. Только Симы нет… Теперь и меня не станет… Тишина давит так, что если б был жив, наверно, разболелась бы от её гула голова.
Протяжно завыла Жулька. Её привязали за амбаром, чтоб не мешала, не путалась под ногами.
Послышались шаги, и горница начала заполняться людьми.
Народ, не закончив митинг, потянулся к моей хате. Односельчане входили с зажжёнными свечами, стояли некоторое время, выходили, на их место заступали другие. Старухи расселись по лавкам, помоложе – засуетились на кухне.
Часа через три на подводе подкатил Петро, привёз обтянутый алым сатином гроб. Принесли соломы, разбросали по полу. В гроб уложили тюфячок, тоже набитый соломой. Петровна, покопавшись в Серафиминых ларях, каким-то своим, бабьим, чутьём отыскала всё необходимое. Не могла уйти Сима, не сготовив смертное и для меня. Здесь было и белое церковное покрывало, и образок, и связка восковых свечей, и ещё куча погребальных принадлежностей. Казалось, Сима и с того света волнуется за меня, заботится обо мне по-прежнему.
– Май месяц, а лето летом, – шептались старушки.
– С похоронами не задержишься. Жара.
– Ивана бы дождаться. Людка-то опять в Турциях. Микола до Витьки дозвонился… прибудет.
Ну вот, даже проститься шебутная не явится. Может, хоть Витёк соизволит. Иван, конечно, с женой постарается. Только бы не закопали раньше сроку. А с другой стороны – чего теперя меня беречь? Вон как припекает! Будь что будет, терять уже нечего, всё потеряно…
Жаль только, не успел узнать, куда всё ж-таки ордена задевались. Как-то нехорошо… Будто я их сам перед смертью от глаз людских спрятал… застыдился ими. А стыдиться мне нечего! Вся жисть перед нашенскими на ладони. И на фронте, Миколай с Тихоном помнят, за мной ничего дурного не водилось. Вшей кормил, грязь хлебал, промерзал до самого сердца, пули не раз ловил вместе с ими…
Прожито много, но как подоспеет весна, кажется, всё вот-вот только и начнётся. И жисть будто целая ещё впереди. И помирать страсть как не охотно! Май-то нынче какой! Сады в кипени, год урожайный, должно, будет. Эх, пожить бы! Ну, ещё хоть годок-другой. Пусть даже печёт в груди и темнеет в глазах, всё равно – жить!
Проснуться от крика петушиного, от тявканья Жулькиного, выйти с крыльца, вздрогнуть от утреннего холодка, пофыркать рукомойником, согнать Зорьку в стадо. Да мало ли что ещё! И желания-то самые простецкие: пройтись с литовочкой по лугу росному, подышать цветом липовым, хрумкнуть яблочком яровым.
Писал же мне Иван: «Сходи к медичке. Пусть от сердца чего-нибудь пропишет». А что ходить-то? На девятый десяток перевалило… Видать, срок подоспел… Чего зазря лекарства изводить?
Давно в моей хате не было столько народу. Как дети разлетелись, мы с Симой словно осиротели, даже говорить стали вполголоса. Да нам и говорить не надо, с полвзгляда друг друга понимали, с полнамёка.
Вошла Никаноровна. Бабки потеснились, уступили местечко поближе к гробу. Никаноровна раскрыла «Псалтирь» и забубнила по привычке себе под нос. Никто на деревне не знает, сколько ей лет. Я ещё мальчонкой бегал, а уж она и тогда старухой была. Церквы у нас нет, потому и батюшки нет, отпевать некому. На случай похорон призывается Никаноровна со своей древней, как и она сама, «Псалтирью». Коли вздумает кто подтрунить над бабкой: мол, когда сама помрёшь, кто ж тебя, старая, отпевать станет? – на это заготовлен у Никаноровны ответ: «Не дождёсси!» Назначенную самой себе службу старушка справляет добротно. Знает, когда в течение ночного бдения разрешается покемарить, когда перекусить не помешает, когда свечки зажечь, когда погасить. На неё полагаются, и установленные ею порядки принимают за церковные.
Никаноровна прервала чтение, вспомнив о чём-то, всплеснула руками, мол, нехристи вы, нехристи, и приказала задвинуть Симины фикусы куда подальше – не место живым цветам у гроба.
Микола помогает бабам по хозяйству. Тихона спровадил в район за провизией и в военкомат за оркестром. Похороны будут скорые, на завтра передали + 25.
Ну вот… теперь точно Иван не успеет. Он же у нас за границей живёт! Когда это было, чтоб Украина чужой страной называлася? Таможня, граница… Тьфу ты! Разодрали страну на части, ни детям к родителям не добраться, ни родителям их не дождаться.
Односельчане идут и идут. И все ко мне… Даже как-то неловко. Не привык я к такому вниманию. Да и к тому, что умер, тоже пока не привык… Может, я просто сплю? Ведь вижу же я, как Сенька-баламут под шумок будильник мой с подоконника потырил и за пазуху пихнул. Вижу… точно вижу. Слышу, как плачет закрытая в будке Жулька. А поделать ничего не могу: ни Сеньку по рукам шлёпнуть, ни Жульку вызволить. Тело не моё, не подчиняется мне больше.
Видать, я всё же умер… Душа только никак не успокоится… А как тут успокоишься? И ордена не сыскались, и с могилой не определятся. Места, сомневаются, рядом с Серафимой маловато. Ишь, чего выдумали! Не могу я вдали от жены лечь. В тесноте – не в обиде. Шестьдесят годков под одной крышей теснились, а уж там Сима ради меня подвинется. И Ване полегшее будет… траты какие… Памятник уж теперь один на двоих поставит.
Вот Сима-то обрадуется… Дождалась-таки. Я, как в холода её хоронил, места себе не находил. Сон последний год совсем пропал. Как вспомню, что одну в холодной ямине оставил!.. Всё просил гроб постилками шерстяными укрыть, не пожалеть, только потом уж землицей присыпать.
Хотел с Ваней потолковать… Оставался бы он дома. На кой ляд ему эта Украина, коли такой расклад у них пошёл? Никого своих там нету… Опереться не на кого. Дети далеко, в России. Переезжал бы уж на дедовский корень. И нам с матерью спокойнее б лежалось… под его приглядом… Шахты рушатся. Не ровён час, завалит… Вишь, праветель ихний никудышнай какой… Напрочь с Россией расхристаться вздумал. От нас отбилси, а один не справляется. Мы рядышком, вот они, а Америка евонная, где это она? За морями-океанами. Когдай-то помочи с неё дождёсся.
За окнами стемнело. Зажгли ещё больше свечей. Тени расползаются по стенам, снуют из кухни в сенцы.
Командует Тишина Петровна. Жарится, парится, готовится поминальный обед.
Последняя ночь дома… Как я буду без него? Сима же смогла… и я, наверно… смогу. Всю жизнь тянулся к ней… и за ней… Как увидел её в гостях на Казанскую, так и украла она моё сердце. Ни на кого никогда не взглянул… Куда им до моей Симы! Видать, и я ей приглянулся. Сватов заслал – не отказала. Правда, никогда не слышал от неё «люблю». Всё «жалкий мой» да «жалкий мой». Вон меж окон карточка довоенная. Я на стуле сижу, на руках Ванюшка годовалый, а Сима рядом стоит… Краше во всей губернии не сыскать.
Никаноровна помурлыкала, помурлыкала и прикорнула. А бабки наскоро пробежались по тем, кто не был рядом, быстрёхонько обсудили проблемы местного и международного масштаба.
Перемыли и постель, и косточки Лидке-фельдшеричке. Мол, почему это на медпункте бесплатных лекарств для инвалидов и престарелых нет, а за деньги – бери любые.
Досталось и Сидоровне, что дурманит мужиков некачественным самогоном. Подсыпает димедрол. Того гляди, траванётся кто-нибудь.
Пробрали Стёпку-тракториста. Вспахал по пьяни «Дорогу жизни» – единственную шоссейку, ведущую в деревню. Теперь автобусник ездить отказывается, а ремонтом никто не собирается заниматься.
Иногда старухи вспоминали обо мне, притихали, крестились и сожалели, как тому и полагалось: «Хороший был Кондрат, царствие ему небесное!»
Ближе к утру, разобравшись с делами, к бабкам присоединились Микола и Тихон. Микола из нашей троицы – самый молодой. Тихон – самый добрый. А я… Я был на пару лет постарше.
Странно, почему, когда видишь себя в гробу, так остро хочется жить. А в запасе нет уже ни секунды, ни мгновения! Стою у черты… Передо мной, как в ускоренном кино, мелькает моя жизнь… Кадр за кадром, день за днём. Я не успеваю разглядеть картинок. В основном они чёрно-белые, лишь изредка – цветные.
Да, действительно, праздников было маловато… В большинстве – серые, беспросветные будни… Полуголодное детство… Война… Смерть трёх детей… Работа… работа… работа…
Лишь иногда вспышки… Отец вернулся живой с Финской ( уже не надеялись, пропал без вести)… Сима, свадьба наша… Рождение Ивана… День Победы… И снова Сима… беременная дочерью… Вот, пожалуй, и все радости…
Светает… У крыльца резко тормозит легковушка. Слышится голос внука. Надо же… Не знал, что водит машину, да и вообще, что она у него есть.
«Витя, Витенька! – Петровна кинулась к двери, – Нету больше Кондратушки! Что ж, мамке-то сообщил?» «Где за ней угоняешься? В Грецию за шубами отбыла. Будет через неделю». Внук, задержав взгляд на моём пиджаке, на том самом месте, где должны были красоваться ордена, прошёл к иконостасу, поправил лампадку и по-деловому, чего никогда за ним не замечалось, закомандовал похоронами.
«Жарень! Хоронить надо сегодня, часа в два. Дядька Иван всё-равно не успеет», – Витёк заходил по хате, поторапливая баб со стряпнёй. Сам вызвался сколачивать с Тихоном столы во дворе. Поминать будут в саду под грушенкой.
А что? Место самое подходящее. Бессемянка в цвету, пчёлки жужукают, рай земной, да и только. Сады гудьмя гудят. Нынче мёд уже в мае качать можно. С вербы взяток хорош… теперь яблони пошли, вишни, груши, черёмуха. Только трудись, пчела. Да ей подсказывать не надо. Она, проныра, всё сама наперёд знает…
Да… что станется с моими ульюшками?.. Может, Микола догадается, подберёт. Хотя… Ему бы со своими управиться. Вот Жульку Тиша точно не кинет. Он сердобольнай… С курями Петровна уже распорядилась – бабы щиплют. Ну и правильно, чего беречь-то? На помин души хозяйской пойдут.
Петровна – бабонька хлопотная. Стряпать умеет, хохлушка. Тихон её из Германии привёз. На работу немцы из-под Киева угнали. А как освободили, она в нашем эшелоне домой возвращалась. Пока ехали, обзнакомились они с Тишей да и поженились. Свадьба у них на колёсах прошла… весёлая… победная…
Микола, тот всю войну по училке, что в сороковом к нам в деревню прислали, сох. Вернулся и не отступил, будто прилип. Не устояла Елизавета Матвеевна. Трёх сынов ему родила, выходила. Только свили Миколины орлы не в наших краях гнёзда, не стало Лизы, доживает друг мой Микола в опустевшей хате со щеглом Фимкой да котом Филькой. Хоть с ими словом перебросится… Я его понимаю… От одиночества и онеметь не мудрено.
Сам, бывало, затоскую, впору Жульке подвывать. Сбирусь… и к Миколе… Посидим… выпьем по стопочке, другой, помянем Симу с Лизой… потолкуем, вспомнить-то есть о чём, а там – и на печку пора.
Хорошо всё-таки, что Витёк подъехал. Вишь, как старается, организовывает. А то Микола с Тихоном из сил выбились, годы-то какие…
Привезли венки, расставили вдоль стен. Лесом запахло, смолой. Даже не ожидал такой красоты. Как магазинные. В сенцах от крышки и креста тоже свежей сосёнкой пахнет.
Бабки раскопали Симины рушники. Ещё из приданного. Вот ведь когда пригодились! Один завязали на крест. Отобрали самые длинные – гроб в могилу опускать… Там и останутся… Вот и ладно. Вышивала их Симушка. Опустятся на гроб, словно она руками ко мне на прощание прикоснётся.
Часам к двенадцати начал сходиться народ. Откуда столько взялось!
Ах, да! Праздничные дни. Гости понаехали. Вот и привалили со мной проститься. Спасибо, конечно… только не по себе мне от этого… Да уж ладно, потерплю напоследок. И самому всех увидеть хочется… проститься…
Витёк весь день с телефоном ходит. Придумали же игрушку: без проводов, маленькая, карманная, а в дальнюю даль дозвонишься. Иногда Витёк кричит так, что слышно даже в хате. Вот опять: «Не торопи ты меня. Сказал – привезу, значит, привезу». Деловой Витька стал… Видать, поумнел… Даже радостно как-то… и помирать спокойнее…
Подошёл грузовичок. «Лапник, лапник тащите!»- поторапливает Витёк постовых-пионеров. Пристроившись на лавках в палисаде военкомовский оркестрик настраивает инструменты.
К часу дня Витёк объявляет, что пора заканчивать прощание. Оркестр играет «Славянку». Гроб выносят из дома и ставят на грузовик.
Душа моя разрывается, мечется между осиротевшей, всхлипывающей сенной дверью, хатой и ещё не определённым на вечный покой, но уже готовым ко встрече с Господом и Симой, телом.
На кузов поднимают крышку, венки и крест. У изголовья – Микола с Тихоном. Витёк усаживается в иномарку. Жители деревни идут следом пешком.
Кладбище наше прямо за околицей. Грузовик еле ползёт вдоль улицы… и я… прощаюсь… с каждой хатой… с каждой ракиткой… с каждой скворечней.
Так муторно, а тут ещё этот оркестр! Как ударит своими тарелками! Кто только придумывает такую музыку… Так жалко вдруг стало себя… Поскорее бы, что ли, всё закончилось. Хотя… Вот снова невыносимый приступ – нестерпимо хочется жить! Ещё чуть-чуть! Прокатиться с Витькой на его новой машине, повспоминать чего-нибудь из фронтовых передряг школярам. Да просто поболтать ни о чём с незнакомцем.
Встать бы сейчас и сказать во весь голос, прямо с машины: «Любите друг друга, прощайте друг другу, общайтесь, заботьтесь друг о друге! Нет ничего дороже этого. Потому что это и есть жизнь, и ничего нет прекраснее её! Даже самые невероятные жизненные тяготы – радость и счастье по сравнению с могильным покоем».
А Ивана так и нет… Может, телеграмму не получил? У них там стачки-забастовки. Досадно, не успел даже записку черкануть, чтоб ордена поискал. Не могли же они бесследно из хаты исчезнуть?
Людка возвратится, приедет на могилку, выть станет. А что теперь выть-то? Мы для неё обуза. Всегда старалась подальше держаться. Семьдесят километров до города, а приезжала в полгода раз, а то и реже. Какой ей от нас прок? Пензия крошечная. Она за день такую сумму спускает. Научилась спекулировать у свово Вовки-Вольдемара.
У кладбищенских ворот притихшие было музыканты заныли снова, и бабы зашмыркали носами. Мужики подхватили гроб и понесли через погост в дальний левый угол.
Душа моя вдруг почему-то заторопилась. Опередила односельчан, и воспарив над погостом, наблюдала, словно старалась запомнить лица пришедших, расслышать их редкий шёпот, сосчитать их шаги до ожидающей меня со вчерашнего дня могилы. С высоты голубиного полёта ещё печальнее казалась поникшая толпа. Медленно, будто нехотя, пробиралась она меж покосившихся замшелых крестов, расшитых молодым земляничником, осыпанных, словно крошками пасхального кулича, первыми мать-и-мачехами, могильных холмов туда, где совсем недавно сладил я тесовую лавочку, куда зачастил со дня Симиных похорон… Под рябинку… Песню жена про неё всегда напевала…
Когда гроб поставили на табуретки, из могильной утробы потянуло отсыревшей глиной, дохнуло кладбищенской горьковато-слащавостью и провожающие невольно отпрянули, видно, почуяли, как из глубины свежевырытой домовины на них взглянула вечность. Мне показалось, я даже вижу красную материю Симушкиного гроба. Стало спокойней… Значит, всё-таки бок о бок…
Как я и думал, выпятив пузо горой, председатель Прилепкин выступил вперёд и завёл тягомотину минут на двадцать. Даже я устал от его болтовни. Но тут выручил внук. Только Прилепкин надумал перевести дух, Витёк предоставил слово представителю военкомата. Тот был по военному краток. Щёлкнули затворы. Два бойца, приехавшие вместе с оркестрантами, произвели салют.
Гроб, наконец-то, начали опускать в могилу. Сильнее запахло сосновой доской… и бездной… Вдруг мне ещё раз захотелось взглянуть… в последний раз… на Божий свет.
Микола и Тихон уткнулись друг другу в плечо и беззвучно рыдали. Петровна обняла их обоих и прижала к себе. Я искал внука. Зазвонил телефон, Витек дёрнулся в сторону, и я услышал, как он в полголоса сказал: «Успокойся! Дай хоть закопать. Ордена получил, получишь и иконы. Я тебя когда-нибудь обманывал?»
Что он сказал? Ордена?! Так вот где взял паршивец деньги на иномарку! Надо что-то делать! Не могу позволить, чтобы в его руках оказался Симин иконостас!
Витёк, не дождавшись, когда засыплют могилу, рванул в деревню. Но где ему на своей жестянке теперь угнаться за мной!
Это только тело! Я слышал, душа, если дела земные не завершены, остаётся на земле до сорока дней. Не всё потеряно! Надо что-то придумать! Надо успеть!..
Ещё издали я узнал его… К хате быстрым шагом с остановки приближался Иван. Значит, всё-таки приехал! Спи спокойно, Сима. Я скоро буду…. Теперь и ордена найдутся, и иконы твои никто не посмеет тронуть… Иван дома…
На крышку гроба глухо посыпалась земля. Очнулась Никаноровна: «Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечнаго представльшагося раба Твоего, брата нашего Кондратия, и яко благ и человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляй неправды, ослаби. Остави и прости вся вольныя его согрешения и невольныя, избави его вечныя муки…»
Другое дело! Вижу серьёзное и сильное полотно. Вот к чему надо стремиться, а не лепить из чего попало рассказы.