Шукшин с нами!

Председатель Астраханского регионального отделения Союза писателей России Юрий Щербаков принял участие в литературно-музыкальном вечере, посвящённом замечательному русскому писателю, режиссёру, актёру Василию Макаровичу Шукшин. Летом нынешнего году ему исполнилось бы 90. Перед началом вечера писатели посетили могилу Шукшина на Новодевичьем кладбище, где он упокоен рядом с Антоном Чеховым, Николаем Гоголем, Николаем Островским, Александром Фадеевым, Владимиром Маяковским. В мероприятии, которое состоялось в конференц-зале Союза писателей России, приняли участие известные киноактёры Жанна Болотова и Владимир Конкин, священник отец Виктор (Кузнецов), который в своё время учился с Шукшиным в ГИТИСЕ, а потом ставил его произведения на центральном телевидении. На вечере выступили председатель Союза писателей России Николай Иванов, писатели Владимир Крупин и Геннадий Иванов, меценат Сергей Козубенко, чьими стараниями в 2006 году был возведён памятник В.М.Шукшину на горе Пикет на Алтае. Сегодня мы публикуем статью писателя Геннадия Красникова, посвящённую Василию Шукшину, которая написана двадцать лет назад, но актуальности не потеряла и сегодня.

Геннадий Красников.

ЮБИЛЕЙНЫЙ РЕКВИЕМ ПО ШУКШИНУ (1929 — 1974)

Не так — не кто умнее, а — кто ближе к Истине.
В. Шукшин, «Дядя Ермолай». Видно, не пришло ещё время праздновать на Руси юбилеи русских людей, знаменитых и славных сыновей России. Нынче гуляют те «бесы разны», чьи растиражированные телевидением увеселения являют собой нескончаемый агрессивно-бесстыдный шабаш посреди измученной страны в трагический и скорбный час её истории. Потому не о 70-летии Василия Макаровича Шукшина думается в эти неприкаянные июльские шукшинские дни, а о совсем уже близкой, на 2 октября приходящейся четвертьвековой дате его смерти. И хотя власть по отношению к народу избрала оглупляюще-хохмаческую идеологию, когда «бьют и плакать не дают», печали нашей никто у нас отнять не в силах… Многие, в ком ещё окончательно не отшибли память Швыдкие и Шендеровичи, помнят последнюю прощальную шукшинскую осень 1974 года. Долго, очень долго после той оглушительно горькой и неожиданной смерти, пронзительной болью отозвавшейся по всей России, вместо памятника на могильном холмике Новодевичьего кладбища стояла в принесённых сюда гроздьях калины красной замечательная фотография Василия Шукшина. Одна их последних прижизненных фотографий, — пожалуй, самая трагическая и пророческая (там, где он держит подбородок рукою в натруженных по-крестьянски жилах). Если бы циничная цензура той поры догадалась присматривать за благонадёжностью усопших, она бы непременно потребовала убрать шукшинский портрет. ТАКОЕ лицо, ТАКОЙ взгляд, ТАКАЯ боль — опасны для любой системы. Неслучайно, совсем неслучайно, и не по лукавой забывчивости на российском канале телевидения и на канале «Культура» (!!!) Михаил Ефимович Швыдкой не нашёл места ни для одной передачи о Шукшине (как, естественно, и о выдающемся русском поэте-песеннике Алексее Фатьянове, чьё 80-летие отмечалось в те же дни!). Та же демонстративная «забывчивость» у гг. Ястржембского на «ТВ-Центре» и у большого «просветителя» молодёжи Сагалаева на канале «ТВ-6». Зато посмотрите по программе (хотя бы для истории!), кем и чем у них заполнен эфир в эту юбилейную неделю, как, впрочем, и во все остальные. Советская номенклатура, при всей её гнусности, просто сама добродетель в сравнении с теперешней ордой! Уж при «этих»-то Шукшину быстро бы свернули шею, и не слыхали бы мы ни о какой «Калине красной», ни о каких «Печках-лавочках», ни о каком деревенском мужике, позволившем себе роскошь быть и актёром, и режиссёром, и писателем! Такому только дай волю, так он, того и гляди, властителем народных дум станет, а там уже не далеко и до крамольного самомнения, дескать — «Я пришёл дать вам волю!..» Чтобы представить, какая она — русская совесть, совесть народная, надо вспомнить лицо Шукшина. Чем-то он похож на Достоевского (недаром у него есть  кинопробы на роль Фёдора Михайловича). Та же тяжёлая дума и печаль в глазах, та же преждевременная измождённость и нечеловеческая усталость. Когда-то Л. Аннинский, кажется, первым заметил: «Шукшин был, конечно, — по нравственному отношению к вещам — настоящим, прирождённым философом». И ведь в самом деле, ещё в 1968 году, в наиболее мёртвую и мертвящую пору тогдашней действительности, Василий Макарович, по-достоевски бесстрашно бросил почти на каменную почву невероятную крамолу: «Нравственность есть Правда». Эти известные, много раз цитированные слова имеют не такое знаменитое продолжение: «Не просто правда, а — Правда. Ибо это мужество, честность, это значит — жить народной радостью и болью, думать, как думает народ, потому что народ всегда знает Правду». Странно, что никто не обратил внимания (ни тогда, ни позже) на удивительное сходство этой шукшинской максимы с другою не менее известной формулой: «Жить не по лжи». С тою лишь существенной разницей, что Шукшин произнёс своё слово о нравственности Правды, а значит, и о безнравственности Лжи, пятью годами раньше Александра Солженицына. Причём сказал это не менее жестко, но без обличительной гордыни и комиссарской нетерпимости, а с глубоким доверием к многовековой, не размениваемой на сиюминутную злободневность, мудрости и нравственности народной. И насколько в этом доверии, в этом глубинном знании своего народа, как показало время, В. Шукшин оказался проницательней, взвешенней, основательней. Теперь, по прошествии десятилетий, после слома эпох и систем, невозможно без некоторого чувства неловкости за мессианский пафос автора, читать бичующие инвективы Солженицына из того немало нашумевшего по всему миру текста: «Мы так безнадёжно расчеловечились, что за сегодняшнюю скромную кормушку отдадим все принципы, душу свою, все усилия наших предков, все возможности для потомков — только бы не расстроить своего утлого существования. Не осталось у нас ни твёрдости, ни гордости, ни сердечного жара…» При всей выстраданности этих слов, в них обнаружилась, обнажилась вопиющая интеллигентская оторванность от народной жизни, от народной морали, о которой Шукшин писал тогда же, за год до смерти: «Русский народ за свою историю отобрал, сохранил, возвёл в степень уважения такие человеческие качества, которые не подлежат пересмотру: честность, трудолюбие, совестливость, доброту…» Исторический, человеческий и художественный урок Шукшина в том, что он без излишних призывов жил не по лжи, а на примере судеб собственных литературных и кино-героев показал, что  именно так и живёт в основе своей простой народ. Критика, в силу той же безнадёжной оторванности от реальной жизни, от судьбы народа, не узнала этих героев, с лёгким сердцем окрестила их «чудиками», беспардонно упростив для удобства классификации в ряду других, «понятных», советских типажей. А для объяснения «немотивированности» и даже опредёленной «неадекватности» с точки зрения плоской идеологии поступков тех самых «чудиков» нашла едва ли не научно-фантастический термин: «шукшинская жизнь». А вся-то «фантастичность» в том и заключалась, что и в прозе и в кино Шукшин честно показал невыдуманную, не понаслышке ему знакомую реальность, реальных людей, которых, как позднее «северные реки» в очередной бредовой партийной идее, так и не смогли «повернуть», загнать в искусственное русло. И в этом шукшинском знании — могучей силы философское и пророческое открытие, вобравшее в себя весь катастрофический опыт XX века, в том числе, как ни странно это прозвучит, и опыт новейшей отечественной истории, опыт последней четверти нашего столетия. А смысл открытия, как всё гениальное, прост: мы — нация, не умеющая и не желающая мимикрировать. В этом, разумеется, и наша слабость (риск быть уничтоженными), и наша сила (воля к самосохранению). Потому Россия нетипична, необъяснима для остального мира. Изменить её в принципе не могут ни большевистская власть, ни Чубайсы и Гайдары из кремлёвских лабораторий Ельцина, эти «зубры» российских просторов. Меняются политические вывески и демагогическая риторика, а народ живёт по своим собственным вековым законам. Он ни при какой погоде не читал не только «Капиталов» Маркса, но и манифестов вроде «Жить не по лжи!», и даже сильно подивился бы, узнав что кто-то с таким упорством ломится в открытые ворота. Откройте Шукшина на любой странице, посмотрите любой его фильм, любую его актёрскую работу — нет, ни у кого не повернётся язык сказать о его героях, что они «расчеловечились», что за «скромную кормушку» отдадут «все принципы, душу свою», что не осталось у них «ни твёрдости, ни гордости, ни сердечного жара…» Всё как раз наоборот. Единственная их слабость, единственный, объединяющий их всех недостаток (за который, собственно, и присобачили им ярлык «чудиков»), это роковая склонность к тоске и мечтательности — этот верный знак несоответствия какого-то иррационального врождённого идеала, чувства красоты и правды с тем, что сплошь и рядом оказывается действительным миром. Но именно по той же причине, если отбросить обывательски упрощённую мерку,  никакие они не «чудики», а всё те же, известные из русской истории и литературы «очарованные странники», а, говоря по-старинному, «праведники». Ничуть не святые, а очень даже живые и грешные, но от того и чувствующие так болезненно остро в сердце своём тревожную тоску и неизъяснимую маету. От того и сгорал, и мучился Шукшин в литературе и в кино, пытаясь понять истоки величия и ничтожества человека. Одни берутся за перо оттого, что свербит (как бесчисленный кагал сегодняшних литературных Хлестаковых), другие пишут оттого, что болит. Из этой боли и маеты возникло ещё одно открытие Шукшина. К двум известным извечным русским вопросам он, незадолго до смерти, добавил третий, может быть самый русский в своей беспощадной нелицеприятности: «Что с нами происходит?» И вопрос этот вырвал нас, наконец, из обрыдлой дурной бесконечности прежних опереточных высказываний на тему «Что делать?» и «Кто виноват?» Шукшин своим вопросом не отшутился и не отгородился от печального для России итога XX века, а жёстко и мужественно поставил проблему по сути национального самосохранения либо самоуничтожения. В зависимости от того, каким будет ответ на поставленный вопрос. И как теперь уже всё очевидней показывает опыт послешукшинской России уход от ответа на этот вопрос или промедление с его решением не только опасны, но и преступны. Ибо впервые в отечественной истории над людьми, ставшими шукшинскими героями, над людьми совестливыми, чистыми, думающими, составляющими основу нации, — нависла смертельная угроза. Ведь для насаждаемой сегодня официальной идеологии, которую без всякой натяжки можно назвать идеологией продажности, доллоризации чувств, интеллекта, памяти, — шукшинские бессребреники и праведники, очарованные странники с небесным светом в глазах,  есть только балласт и «несознательный элемент», который надо беспощадно смести с дороги в американизированный ублюдочный жвачно-памперсный рай. В самом деле — убери (умори голодом, опои водкой, затрави бандитским беспределом!..) этих людей из жизни, и народ без них будет не просто неполным, но — неполноценным, а по существу, и не народом вовсе, не нацией, а послушным стадом. И страну уже можно будет называть не Россией, и уж тем более не Святой Русью. А ведь из каких только испытаний и передряг не выходили в былые времена эти открытые Шукшиным люди. Вся суть в том, что первый признак подлинной литературы — это когда у героев произведений есть своя история. Не «кредитная» история, как у наших демократов без роду и племени. И не та, что уместилась в авторском сюжете, а как некий не предъявленный, но существующий опыт, как родовая линия. Собственно, и во второй (параллельной) реальности, каковой является литература как отражение жизни (первой реальности), существует своя история, свои Ключевские и Соловьевы, роль которых в тексте (как самостоятельной художественной единице) отчасти отводится авторскому голосу, воплощающему волю писателя. В этом смысле, вопреки мнению большинства критиков, биография шукшинских героев на своём родовом дереве никак не пересекается с линией чеховских персонажей. Их генетические черты впервые прослеживаются в той удивительной прозе Н. Лескова, в которой он попытался отыскать в русской жизни «положительных героев», подобных тем редким «праведникам», без коих, по слову духовному, «несть граду стояния». Если вспомнить одного их этих «праведников» — «очарованного странника» Ивана Северьяныча Флягина и всё им пережитое («Всю жизнь свою я погибал, и никак не мог погибнуть»), то нетрудно убедиться, что при всей незаурядности таких людей, являющихся душой и украшением России, они всегда простодушно наивны и по-детски чисты, а потому и открыты для ударов судьбы, общества и проходимцев всех мастей… Где-нибудь на дне сундуков у шукшинских героев можно было бы отыскать пожелтевшие карточки умерших родственников с лицами и характерами героев Глеба и Николая Успенских. На лицах у литературных родичей может быть больше страдания, терпения, но и они «не хлебом единым» живы на этой земле. У них тоже в языке и в характере странность и незлобивость улыбки, шукшинское нетерпение и тоска по неизреченной Правде… Ещё неожиданней оказывается близость героев Шукшина с деревенскими образами Бунина. Только у первого — взгляд из деревни на город и сам автор буквально растворён в своих персонажах, он как бы отдаёт им своё собственное «я», а у Бунина — всегда взгляд из города на деревню, и его авторское «я» несколько дистанцированно, немного «над» героями даже в сострадании и нежности к ним. Вообще о со-кровности, взаимопритяжении этих двух очень разных художников, следует говорить отдельно и обстоятельно. Стоит лишь припомнить классических бунинских «Птиц небесных», «Учителя», «Древнего человека», «Захара Воробьёва», «Лапти», «Силу», чтобы увидеть в них преемственное ауканье с прозой Шукшина. А самый знаменитый его рассказ «Срезал» имеет прямые реминисценции (вольные и невольные!) из рассказа «Птицы небесные». Вернее из не вошедшего в него (но опубликованного и широко известного) отрывка. Там студент (разумеется, городской человек!) толкует с церковным сторожем, георгиевским кавалером, воевавшим, по его словам, под «Кискинтинополем». «— А боялся ты на войне? — спросил студент. — Смерти-то боишься? — Смерти-то? Чего ж её бояться? Двум смертям не бывать, а одной не миновать! — бойко ответил сторож. — Эко-ся! — сказал студент, подделываясь под его тон. — А ну-ка да нет там ничего, — на том свете-то? Сторож подумал, хитрыми глазами глядя в землю. И вдруг быстро восторженно срезал его: — Так. А кто же колчег-то строил? Студент опешил. «Какой такой колчег? Ковчег, что ли?» — хотел спросить он. Но сторож уже заметил, что срезал. (Подчеркнуто мной — Г. К.). — Вот то-то и оно-то! — воскликнул он восторженно…» Я умышленно остановился на данном эпизоде, так как критика уж больно усердно разводила философские турусы на колёсах вокруг шукшинского Глеба Капустина, ловко «срезáвшего» заезжих городских умников, да ещё и на глазах у изумлённых сельчан. Чего только не приписывали бедному Капустину — и демагогию, и пустозвонство, и злобное деревенское ехидство. Но с учётом простодушного опыта бунинского сторожа, можно сказать, что явление «срезывания», лукавого «урезонивания», вполне распространённое и далеко не новое в народной среде. В случае же с Капустиным оно лишь обрело форму профессионального амплуа, той актёрской отточенности, которыми так богат разнохарактерный народный театр, именуемый жизнью. Никакой иной подоплёки, кроме игры (на выигрыш!), здесь нет. А что игра порою становится жестокой, так в том вины Капустиных нет, ибо правила игры («предлагаемые обстоятельства»!) придуманы не ими, а теми «цивилизаторами», миссионерами прогресса и стирания граней между городом и деревней. Стирания, что называется, рашпилем по селёзенке. Когда читаешь Аллу Марченко, писавшую в 1969 году о Шукшине, что у него-де «успех преждевременный и преувеличенный», когда в добавление к этому Давид Самойлов с каким-то поразившим меня мелочным раздражением называет талант Шукшина «злым, завистливым, хитрым, не обременённым культурой» — так и хочется спросить, прости Господи: «А кто колчег-то строил?..» …В двадцатом веке (если продолжать историческую линию), Шукшин прямым и самым близким родством связан с Андреем Платоновым и его прозой. Это кровное и социальное родство внуков и дедов. Но главное — родство сущностное, мировоззренческое, нравственное. Ведь весь трагический абсурдизм «Котлованов», «Чевенгуров», «Епифанских шлюзов» — в чём заключается? В смертельном несоответствии официальной идеологии с идеалом народным, с душой России, в разнице и чужеродности целей, в отсутствии гармонии (симфонии) власти с народом. Без сомнения, Андрею Платонову принадлежит непревзойдённое разоблачение (разнагошение!) сáмой авантюрной Иллюзии XX века и описание механизма её действия, когда остервенелая власть живёт в абсолютной иллюзии, что ежедневно и ежечасно осчастливливает свой народ. Народ откликается на это искаженной, как в кривом зеркале, иллюзией-согласием, иллюзией-покорностью и даже иллюзией-языком! Язык-иллюзия, гениальное открытие Платонова, — это почти мифологически, странно явленная форма скрытого народного несогласия; это изощрённо-лубочно скроенный метафизический железный занавес, которым народ отгородил своё сокровенное, свою жизнь, свою историю, свою память, свои идеалы от большевистских Моисеев, ведущих неразумную, упирающуюся крестьянскую Россию в обетованный материалистический рай. Здесь общность судеб и затянувшаяся до наших дней современность трагедии платоновских и шукшинских героев. Поучительно хотя бы продолжить обвинения Давида Самойлова, всегда объявлявшегося рафинированной критикой натурой артистичной, новым пушкинианцем, чтобы подивиться, с каким кавалерийским наскоком чевенгурских комиссаров выписывает наш «пушкинианец» санкцию на перевод Шукшина в разряд «несознательных элементов»: «В известной мере его тоска — тоска по утраченному идеалу и неумение нащупать пути к новому идеалу. И отсюда злость не по назначению. Это типичная литература полугорожан…», то есть тех, о ком далее сказано, что они «…злящиеся и неистовствующие по поводу утраты духовного, ощущающие, что комфорт не заменяет духовности, и не умеющие по бескультурью присоединиться к высшей духовной среде города…» Возникает ощущение, что слова эти произнесены не «артистической натурой», а «писателем» новых времён, каким-нибудь господином Чубайсом или герром Кохом, куда более опасных, чем чевенгурские комиссары. Эти, «новые», коварнее уже хотя бы потому, что уж точно не обольщаются никакими иллюзиями насчёт «тоскующего по идеалу» народа. Они в своих «Гарвардах» и «Оксфордах» учли пусть и кровавый, но отчасти романтический опыт предшественников. Теперь-то уж они точно знают, что когда шукшинский герой, как громом среди ясного неба, поражён открытием, что летящая гоголевская «Русь-тройка» мчит в безответную даль проходимца Чичикова, то любому читателю, от мала до велика, понятно, о ком идёт речь, и каждый видит на месте Чичикова — Чубайса, Гайдара, Немцова, Березовского… Ибо никогда ещё на Руси не был так богат урожай на мёртвые (умерщвлённые!) души. Да и «Русь-тройка» круто развернута в своём полете. Но никто не спрашивает её: «Куда летишь?», словно боясь услышать в ответ: «В бездну! В пропасть!..» Вот какую традицию продолжил Василий Макарович Шукшин. Вот что он напророчил. Вот вокруг каких вопросов и проблем он ходил в своей якобы незамысловатой (как многим хотелось бы представить) прозе. Теперь уже можно уверенно утверждать — классической русской прозе. Но почему, всё же, его не любит и всегда не любила власть? (Помню, как в 1974 году, уже после смерти Василия Макаровича, к нам в подмосковную районную газету приезжал из Москвы плюгавенький человечек из комитета по печати, и ненавязчиво «рекомендовал» не упоминать имя Шукшина на наших страницах. Кажется, как раз в те времена по служебной лестнице уже шибко продвигался вверх и теперешний культуртрегер Швыдкой, чья лоснящаяся физиономия, не сходящая с телевизионного экрана канала «Культура», слишком обаятельна и крупноформатна, чтобы там ещё хватило места для хмурого шукшинского лица, омрачающего своей угрюмостью и измождённостью счастливый российский пейзаж). Большой мудрец и крупнейший исследователь творчества Пушкина и Достоевского, Борис Иванович Бурсов в своё время заметил: «Шукшин возвращает нас к истокам…» Об этом Шукшин затоскует ещё в самом начале пути, написав в 1959 году: «Я вдруг ощутил жгучую необходимость в родном, близком по Родине, по крови, по духу человеке…» Именно здесь кроется главная причина нелюбви к нему всех без исключения, кто презирает эти священные истоки, кому они кажутся варварскими, своевольными, не приручаемыми, кто хотел бы, замутив их и оплевав, увести нас в очередную Моисееву пустыню. Чтобы из этой пустыни (экстерном пройдя сорокалетний путь смены поколений), привести в нашу литературу и культуру швондер-команду Жванецких, Немзеров, Сорокиных, Курицыных, Шендеровичей, Вик. Ерофеевых… — этих, как сказал бы Шукшин, «лазутчиков из мира лжи», «обкрадывателей» душ… Не случайно они своим звериным подлым чутьём так остро почувствовали природную опасность, исходящую от самого явления Шукшина, от его инакости, могучей русской органичности, даже в своём безразличии к этим литературным  шавкам (сявкам!) страшно разоблачительным для них. Посмотрите, с каким клиническим  превосходством пишет о нём некий маленький Дантесик — Фр. Горинштейн, подвизающийся по совместительству с ненавистью к России на ниве русскоязычной беллетристики. В дни, когда ещё и сорока дней не минуло по смерти Шукшина, он, вопреки всем человеческим приличиям и христианским нормам, с люциферовым сладострастием в рассуждениях «Вместо некролога» вытирал свои копыта об усопшего: «В нём было природное бескультурье и ненависть к культуре вообще, мужичья, сибирская хитрость Распутина, патологическая ненависть ко всему на себя не похожему, что закономерно вело его к предельному, даже перед лицом массовости явления, необычному юдофобству… На похоронах этого человека с шипящей фамилией, которую весьма удобно произносить сквозь зубы… интеллигент уронил ещё одну каплю на свою изрядно засаленную визитку. Своим почётом к мизантропу интеллигент одобрил тех, кто жаждал давно  националистического шабаша…» Извиняюсь, но не человеку, с каркающей фамилией чёрного ворона, в которой только и слышится разливающееся по православной Руси «горе», учить нас, кого и как нам оплакивать в своём собственном доме. Если бы мы жили лукавым умом этих горе-Горинштейнов, нам бы давно надо было отказаться от «мизантропов» — Александра Невского, не пощадившего шведов, от Дмитрия Донского, не пощадившего ордынцев, от Сергия Радонежского, благословившего Пересвета и Ослябю на эту «беспощадность», от Георгия Жукова, в своей «мизанторопии» уберегшего и самого Горинштейна от мирового холокоста… Василий Шукшин — явление абсолютно русское, цельное во всей своей многогранности. В нём был какой-то очень важный пророческий всплеск, выход национальной энергии, совести, нравственности. Явление здоровья нации и её же болезни. Его чудо и тайна (и обнадёживающий завет) в том, что из никому не известной деревни, из чистой глубины России, из Сросток, приезжает в Москву неизвестный человек. И привозит с собой, кроме неизвестности, сумму каких-то знаний, мыслей, чувств — и это всё оказывается интересным и нужным миллионам людей. И он, вчерашний крестьянин, оказывается в центре культуры, мировых вопросов. И тогда следует признать, что, собственно, не Москва, а Холмогоры, Константиново, Вёшенское, Сростки, Тимониха, Алепино… — есть центр мира, центр культуры, если оттуда пришли, принесли своё понимание жизни, свою философию, свой язык — Ломоносов, Есенин, Шолохов, Шукшин, Белов, Солоухин… Нынешняя «Швондер-команда» любит потешаться вообще над так называемой «советскостью», ну и, соответственно, над отсталостью той, пред-модернистской литературы, не доросшей, конечно же, до их либеральной яйцеголовости без берегов. (Как тут не вспомнишь Даля по поводу «яйцеголовости» этих ребят: «Хорошо яичко, да болтун!») Однако же вот какая пренеприятная закономерность обнаруживается. Лучшая русская советская литература вдруг оказалась созвучной и соразмерной лучшей несоветской литературе русского зарубежья, особенно в раздумьях о судьбе России, о судьбе её народа, о её историческом прошлом и будущем. Безошибочно определяется истинность «здешней» литературы, если вынужденная и объективная недостаточность в ней (непроявленность, невыявленность) православного, исторически полного, провиденцильно-мистического понимания происходящего со страной и народом — органично и взаимообразно компенсируется философской, исторической и религиозной полнотой и красотой эмигрантской литературы. И тут, к вящему недоумению современных «законодателей мод и вкусов», «советские» Шукшин и Распутин оказываются ближе к «антисоветским» Ивану Ильину, Ивану Шмелёву или Борису Зайцеву, чем к «советским» же Бабелю и Катаеву. Вот уж кого, хоть до второго пришествия бейся, не «компенсируешь» ни Шмелёвым, ни Ильиным, ни Зайцевым вкупе с Гиппиус и Мережковским!.. Когда Иван Ильин пишет: «Русская идея есть идея сердца. Идея созерцающего сердца», или когда Борис Зайцев вторит ему: «“По-Божьи” — заветное слово русского народа. Вот с этим-то — “по-Божьи” — творчество наше так и войдёт — и уже входит! — в сокровищницу мира, и этой печати Божьей не отнять от нас, не сорвать, как бы кто ни дерзал на это! Может быть, за “печать”-то эту и получаем мы, русские, удивление р а з у м н ы х европейцев, кличку “странных”, что идут туда — не знаю куда, ищут того — не знаю чего. Да, ищем. И найдём, быть может!», — кажется, это в каком-нибудь умном и добром рассказе Шукшина, беседуют при ясной луне многомудрые, тянущиеся к городской учёности мужики, которые всё ищут и ищут смысла жизни. В этой благородной философии Ильина и Зайцева столько шукшинских мыслей и переживаний… Когда уходит человек, особенно если он был для нас дорогим, близким человеком, мы начинаем искать каких-то значимых символов и знамений в его последних часах и днях, в его снах и словах, в его жестах и поступках. Василий Шукшин, как известно, умер на съёмках фильма Сергея Бондарчука «Они сражались за Родину». И это символично. Ему было всего сорок пять лет. Мы знаем, за что он воевал всю свою короткую жизнь. Мы знаем, из какого сражения он не вернулся. Потому что война продолжается. 1999
 

Поделиться:


Шукшин с нами!: 2 комментария

  1. Хоронила Москва Шукшина,
    хоронила художника, то есть
    хоронила страна мужика
    и активную совесть.

    Он лежал под цветами на треть,
    недоступный отныне.
    Он свою удивлённую смерть
    предсказал всенародно в картине.

    В каждом городе он лежал
    на отвесных российских простынках.
    Называлось не кинозал –
    просто каждый пришёл и простился.

    Он сегодняшним дням – как двойник.
    Когда зябко курил он чинарик,
    так же зябла, подняв воротник,
    вся страна в поездах и на нарах.

    Он хозяйственно понимал
    край как дом – где берёзы и хвойники.
    Занавесить бы чёрным Байкал,
    словно зеркало в доме покойника.

    1975, Андрей Вознесенский «Смерть Шукшина»

    Пускай стихи моим любимым поэтом написаны много лет назад, Василий Макарович Шукшин навсегда остался активной совестью, строка «Он сегодняшним дням – как двойник» и в наше время актуальности не теряет, скорее, наоборот.

  2. В.М. Шукшин, как и все остальные, похоронен на Новодевичьем кладбище. Я там бываю всякий раз, как приезжаю в Москву — это моя Мекка. Там недалеко от Гоголя похоронен и М.А. Булгаков…
    Светлая память!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *