1.
В 90-е годы информационная индустрия и приближенные к Роспечати издатели вместе с Соросом сделали вид, что русская литература уже закончилась. Но она хотя бы всего лишь строками «И человек сказал: – Я русский…//И Бог заплакал вместе с ним» или «Давай с тобою созвонимся, как храмы…» прорастала из своих катакомб даже и в устную речь, – при всем том, что за пределами профессионального писательского сообщества уже никто знать не мог, что, например, приведенные мною строки принадлежат Николаю Зиновьеву, живущему в никому неведомой краснодарской станице Кореновской.
Лишь в нулевые власть стала вроде бы как отдавать себе отчет в том, что писатели могут быть разными, в том числе и не либеральными.
Но что значит разные писатели, если Валентин Распутин по нынешним временам уже не разный, а принципиально совсем другой? По крайней мере, в своей повести «Прощание с Матерой» он протестовал даже и против строительства Братской ГЭС, хотя она строилась также и для старухи Дарьи. А тут вдруг вместе со всеми родовыми дарьиными порогами и погостами, плотиной затопленными, стала эта ГЭС собственностью какого-то Дерипаски. Как примирить Валентина Распутина с Дерипаской, если он даже с прогрессом не смирялся на том основании, что прогресс покушался на то, что для старухи Дарьи свято?
А однажды сам президент Владимир Путин вдруг вспомнил о пока еще уцелевшем Валентине Григорьевиче Распутине и, преодолевая установившуюся традицию, встретился именно с ним. И какую-то высокую награду ему затем под телекамеры вручил.
Либералы, привыкшие, что русских писателей даже близко к себе не подпускает, встрепенулись было со своим обычным «всё пропало, всё пропало!», а мы, глядя, как президент достает главную козырную карту из всей нашей писательской колоды, тоже гадали, что это будет значить для России.
Сам Валентин Григорьевич был и взволнованным, и уже столь обветшавшим, что даже и не смог досказать свое ответное слово…
А в свой писательский Союз он заходил всё реже и реже.
Да если и заходил, то замечали мы, как прибавлялась и в его лице, и в его фигуре даже не стариковская немощь, а какая-то незаживающая мука.
И на рабочих секретариатах он садился где-нибудь в уголочке.
Хотя, сколько я его помню, он всегда боялся своим появлением что-то порушить, в коридорах если кто ему шел навстречу, всегда отступал он к стеночке.
И было мне непонятно, как решался он выступать на депутатских съездах с гневными своими речами, как решался он бросать в лицо новорусской власти:
«Сегодня мы живём в оккупированной стране, в этом не может быть никакого сомнения. То, чего врагам нашего Отечества не удавалось добиться на полях сражений, предательски совершилось под видом демократических реформ <…> Разрушения и жертвы, как на войне, запущенные поля и оставленные в спешке территории – как при отступлении <…> Что такое оккупация? Это устройство чужого порядка на занятой противником территории. Отвечает ли нынешнее положение России этому условию? Ещё как! Чужие способы управления и хозяйствования, вывоз национальных богатств, коренное население на положении людей третьего сорта, чуждая культура и чужое образование, чужие песни и нравы, чужие законы и праздники. Чужие голоса в средствах массовой информации, чужая любовь и чужая архитектура городов и посёлков – всё почти чужое, и если что позволяется своё, то в скудных нормах оккупационного режима…»
Я знаю многих писателей, которых хлебом не корми, дай только прогреметь на публике. И надо ж было такому случиться, что именно на Валентина Григорьевича все мы уже давно стали надеяться как на саму русскую правду и как на саму русскую совесть. А он даже в ЦДЛ, когда в этом писательском клубе писатели еще чувствовали себя, как дома, не захаживал, чтобы за чашкою кофе с коллегами повитийствовать, он наиболее комфортно себя чувствовал, наверно, лишь за письменным столом или в кругу тех немногих людей, с которыми успевал срастись и сжиться по-настоящему.
Но крест деятеля публичного этот самый непубличный русский писатель нес терпеливо. А уж какого напряжения ему стоило, какою пыткою было ему, напрочь лишенному лицедейского дара, выстраивать риторические фигуры устной речи – уже никто из нас не узнает.
Да мы даже особо и не задумывались о том, что Валентин Григорьевич – это не только крупнейший писатель, а и человек особого, непостижимо высокого внутреннего устройства. Опять же, еще и еще раз я, рассказывая о людях, подобных Распутину, напомню, как Гоголь когда-то обратил внимание на то, что «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла».
Но в Пушкине сказалась та его высокая аристократическая порода и та его тонкая аристократическая шлифовка, на которую многие века трудилась в поте лица вся тягловая Россия. А Распутин явился нам из самой глубины этой измученной работой и ничего, кроме работы, не знающей России. И вот же оказалось, что и в нем, как в Пушкине, «русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла».
Или – может быть, после того, как наши благородные Гриневы, получив от монархов «вольности», сначала поддались разложению, а затем и сгинули в жерле революции, именно в лице Распутина и таких, как он, выходцев из народных низов, нарождалась новая русская аристократия. И уже не горделивая, а простодушная, крестьянская, трудовая, стесняющаяся собою кого-то обременить, готовая для общей пользы взвалить на себя самую тяжкую работу и заботу, стесняющаяся жить в большем достатке, чем все прочие люди.
И ведь не случайно таких, как Распутин, писателей называли «деревенщиками», в то время как иных никто не называл «городскими». Да даже и Клюева никто «деревенщиком» не называл при всем том, что и борода его, и его косоворотки, и его сапоги были подчеркнуто деревенскими. В своем инстинкте возрождения порушенная революцией и двумя мировыми войнами Россия открыла миру свои уже самые последние, свои самые потаенные, тысячу лет невидимые и неслышные человеческие хранилища – крестьянские.
И если теперь именно о Распутине мы можем сказать, что он «есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа», то прежде всего потому, что в нем и великий русский писатель, и сосредоточенный в русском духе гражданин, и просто бытовой человек уживались необыкновенно гармонично, свободно вытекая одно из другого, одно в другое свободно преобразуясь.
Мне довелось увидеть хоть и исторически не сбывшуюся, то есть, не ставшую на века типичной, всего лишь фактически случившуюся картину поклонения народа своему родному писателю, символу своей вечной души-христианки. Это случилось, когда в столетие Транссиба ехали мы в юбилейном поезде по великой магистрали через Иркутск. И там, на перроне, выстроилась очередь распутинских земляков, которым он подписывал свои тома, изданные в роскошном подарочном формате с легкой руки нашего коллеги Игоря Трофимовича Янина. Распутина-то издательства даже в рабочем порядке к тому времени уже почти не издавали! Да и, например, сегодня директор китайского Института мировой литературы и профессор Шанхайского университета, русист Чжэн Тиу мне не без недоумения пожаловался:
– Я во многие книжные магазины в Москве зашел, и в некоторых из них о Валентине Распутине продавцы уже даже и не слышали. Никогда не мог предположить, что крупнейшего русского писателя Распутина уже не смогу купить в России…
И это, конечно, не значит, что появились в России сегодня писатели более значительные, чем Валентин Григорьевич Распутин. Просто издателями взамен национальной выведена теперь модифицированная порода писателей. Вот эта новая порода и наполняет сегодня весь книжный рынок своей продукцией.
2.
Однажды я приехал в Иркутск вместе с писательской делегацией. И перед нашим возвращением в Москву Валентин Григорьевич пригласил нас к себе. Когда мы, москвичи, вдоволь выпили и закусили, я вдруг, праздного любопытства ради, уже и не рассчитывая, что успею зайти в местные магазины, спросил у Валентина Григорьевича, что, кроме омуля, можно привезти в Москву в виде иркутского сувенира. Ну, из Якутии, славящейся серебром, я привез жене серебряное колечко, в память о Карелии хранится у меня обломок камня с гроздьями аметиста, из Сирии привез я жене какой-то особый «средиземноморский» жемчуг, а в Китае, например, где все диковинное, я в каждый магазин заходил, как в музей.
Валентин Григорьевич с ответом замешкался, а супруга его, Светлана Ивановна, охотнейше подсказала мне:
– Да все москвичи от нас со сметаной улетают. Считается, что вкуснее, чем наша, сметаны нигде не бывает…
На том моя разведка об иркутских сувенирах и закончилась. А утром я с трудом заставил себя проснуться. И пока мы ехали в автобусе от гостиницы до аэропорта, я благополучно дремал. Но каково же было мое удивление, когда в аэропорту супружеская чета Распутиных вручила мне огромную банку сметаны. А еще утренние сумерки не сошли. И никакая сметана меня самого не заставила бы просыпаться в такую рань и аж в аэропорт мчаться…
– А то мы подумали, что купить что-нибудь сами вы уже не успеете… – смущенно оправдывалась Светлана Ивановна. – Да и запаковали мы банку так, что вы не беспокойтесь, не разобьется она, даже если вдруг уроните…
Я готов был сквозь землю провалиться от стыда.
Но ведь и не мог же я предположить, что мой досужий вопрос обяжет чету Распутиных стать ответственными за то, чтобы к своей жене я вернулся с иркутским подарком…
С тех пор я уже отдавал себе отчет в том, что Валентин Григорьевич и в житейской изнанке точно такое же «явление чрезвычайное», как и в своей лицевой, из его прозы сотканной, стороне.
3.
В 1972 году будущий главный антикоммунист, а тогда марксистский радикал, заведующий отделом пропаганды ЦК КПСС Александр Яковлев написал статью «Против антиисторизма», в которой обрушился с критикой на русских почвенников и «деревенских» писателей. Как и нынешние либералы, он со своих марксистских позиций оценивал русскую национальную культуру как заведомо ущербную:
«Непонимание законов живой жизни или растерянность перед ее сложными явлениями порождают у иных публицистов не только заблуждения относительно роли рабочего класса и интеллигенции в условиях социализма, но и крайности другого порядка — воинствующую апологетику крестьянской патриархальности в противовес городской культуре — всеобщей, по словам одного из сторонников этой точки зрения, «индустриальной пляске».
Заблуждение это обрело даже некую теоретическую «оболочку» в виде концепции «истоков», которой почему-то дали «зеленую улицу» некоторые невзыскательные редакции. «Историки» в иных статьях настойчиво противопоставляются «интеллектуализму», а противопоставление это выдается за «современное соотношение городской и деревенской культуры». По адресу сторонников «интеллектуализма» мечутся громы и молнии, а сами они именуются не иначе как «разлагатели национального духа».
В представлении проповедников теории «истоков» именно деревня, причем старая, существующая главным образом в воображении этих проповедников, старый аул, затерянный хутор или кишлак, хранящие традиции застойного быта, в отличие от города являются главной питательной почвой национальной культуры, некоей «общенациональной морали». Тем самым культивируется любование патриархальным укладом жизни, домостроевскими нравами как основной национальной ценностью. Естественно, что при такой постановке вопроса социализм и те изменения, которые он за полвека внес в нашу жизнь, социальная практика советского общества, формирующая коммунистическую мораль, выглядят как искусственно привнесенные нововведения, как вряд ли оправданная ломка привычного образа жизни».
Догадаться о том, что народное государство должно исповедывать национальную, т.е. народную культуру, он не мог себе позволить в силу своего троцкистского, антинационального «уклона».
А в 1976 году в редактируемом С.В. Викуловым журнале «Наш современник» (№№ 10, 11) вышла повесть Валентина Распутина «Прощание с Матёрой». Написана она была, что называется, по горячим следам, писатель вживую увидел, как сжигаются целые деревни, прежде чем они уйдут под воду строящейся Братской ГЭС. «Все это происходило на моих глазах, — рассказывал Валентин Распутин. — Действительно трагическое зрелище, когда идешь вечером по Ангаре, по Илиму (это река, которая впадает в Ангару), и видишь, как эти крепкие деревни горят в темноте. Это было зрелище, которое останется в памяти навсегда.
«Прощание с Матерой» – эта работа была для меня главной, ни рассказы, ни другие повести. Для этой повести я, может быть, и был нужен…
Я не назад зову. Я зову к сохранению тех ценностей и традиций, всего того, чем жил человек. Моя деревня, например, когда ее перенесли, стала леспромхозом. Делать там было больше нечего, только лес рубить. Лес рубили и рубили неплохо. Поселок был большой, не из бедных. Занятие ведь влияет на человека. Хорошо зарабатывали, и все как бы ладно, но пьянка была жуткая, такой сейчас даже нет. Это были 70-е – 80-е годы. Только вырубать лес, зарабатывать на этом – все-таки это не божеское дело. Меня тогда это поразило и заставило писать.
Видимо, нам в России жить хорошо не надо, чтобы оставаться людьми. Не надо богатства, не нужно быть богатым. Есть такое слово – достаток. Есть какая-то мера, при которой мы остаемся в своей нравственной сохранности».
Но проблематика у повести, конечно же, более сложная, ведь сжигают не просто деревню, а Родину, из этих деревень состоящую. «Как в огне оно, христовенькое, горит и горит, ноет и ноет», – говорит старуха Дарья. Вот и критик Ю. Селезнев отмечает, что «Матёра конечно же идейно и образно связано с такими родовыми понятиями, как мать (мать – Земля, мать – Родина), материк – земля, окруженная со всех сторон океаном…»
Распутин рисует нам два мира. В одном царят мудрость и гармония, приобретаемые столетиями, этот мир сливается с самой природой, олицетворяемой старым лиственем, и охраняет его некое таинственное существо, символизирующее собой единого с природой и людьми Хозяина. В другом – жизнь обновленная, сугубо современная, наполненная скандалами и драками. И из неё органично появляются «пожогщики» и «разорители», радующиеся переезду на новое место жительства и любым переменам.
И если партийные критики, в будущем либералы, а тогда, как и А. Яковлев, ортодоксальные марксисты, пытались обвинить автора в «романтизации и идеализации патриархального мира», цинично упрекали Распутина в желании «из коллизии все-таки не трагедийной любой ценой «выжать» трагедию» (В. Оскоцкий. Вопросы литературы. 1977. № 3), то сам Распутин по поводу внука своей героини Дарьи, тоже радующегося переменам, с грустью отмечал, что «цивилизация с какого-то необозначенного времени взяла неверный курс, соблазнившись механическими достижениями и оставив на десятом плане человеческое совершенствование».
Увы, сегодня уже давно другие проблемы, и уже не ради технического прогресса и прочих «механических достижений», а ради корысиных прав и свобод люди переступают через традиционную мораль.
То есть, получилось, что Валентин Григорьевич свое сражение проиграл…
4.
А у Леонова я однажды спросил:
– Когда вы все-таки почувствовали, что у советской власти есть перспектива стать не русофобской?
И он ответил, не задумываясь:
– Когда вдруг власть поспешила столетие со дня смерти Пушкина отметить так, как будто это самое главное событие во всей советской истории.
Мы тогда, конечно, под русофобством подразумевали красный террор, войну с семьей как «буржуазной ценностью», «сбрасывание с корабля современности» русской классической культуры и литературы.
И вот получилось так, что именно побежденный Распутин стал первым в постсоветское время большим русским писателем, с которым Россия прощалась не за железным занавесом информационной блокады. Аж из Кремля это скорбное событие было замечено. И сам президент приехал проститься с автором пронзительнейших повестей и рассказов о русской жизни в кафедральный собор Русской Православной Церкви, и оповещенный всеми телеканалами народ в течении дня непрерывающимся ручейком устремлялся на Пречистенку, чтобы вместе со своим родным и теперь уже навеки умолкшим писателем сколько-то секунд помолчать.
Так, может быть, после набега очередной орды наши предки выходили из лесов и молча прощались с превращенным в прах их селением, которое до сих пор согревало их, в котором ютилась их душа.
«Российский писатель»