
Иван Бунин писал, что не принадлежит ни к одной литературной школе. Он не считал себя «ни декадентом, ни символистом, ни романтиком, ни реалистом» — его творчество действительно оказалось за пределами Серебряного века. Несмотря на это, произведения Бунина получили всемирное признание и стали классикой. «За строгий артистический талант, с которым он воссоздал в литературной прозе типичный русский характер» Бунин — первым из русских литераторов — получил Нобелевскую премию.
Иван Алексеевич Бунин родился 22 октября 1870 года в Воронеже. Через три с половиной года семья переехала в фамильное имение Бутырки в Орловской губернии. Здесь, «в глубочайшей полевой тишине», мальчик познакомился с народным фольклором. Днём он работал вместе с крестьянами в поле, а по вечерам оставался с ними послушать народные сказки и предания. Со времени переезда начался творческий путь Бунина. Здесь в восемь лет он сочинил свое первое стихотворение, за которым последовали очерки и рассказы. Юный писатель подражал в своей манере то Александру Пушкину, то Михаилу Лермонтову. В 1881 году семья Буниных переехала в усадьбу Озерки — «большую и довольно зажиточную деревню с тремя помещичьими усадьбами, потонувшими в садах, с несколькими прудами и просторными выгонами». В этом же году Иван Бунин поступил в Елецкую мужскую гимназию. Первые впечатления от жизни в уездном городе были безрадостными: «Резок был и переход от совершенно свободной жизни, от забот матери к жизни в городе, к нелепым строгостям в гимназии и к тяжкому быту тех мещанских и купеческих домов, где мне пришлось жить нахлебником».
Бунин проучился в гимназии чуть больше четырёх лет: зимой 1886 года, после каникул, он не вернулся на занятия. Дома он ещё больше увлёкся литературой. В 1887 году в петербургской газете «Родина» Бунин опубликовал свои стихотворения — «Над могилой С.Я. Надсона» и «Деревенский нищий», а чуть позже — рассказы «Два странника» и «Нефедка». В своем творчестве он постоянно обращался к детским воспоминаниям. В 1889 году Иван Бунин переехал в Орёл, в центральную Россию, «где образовался богатейший русский язык и откуда вышли чуть не все величайшие русские писатели во главе с Тургеневым и Толстым». Здесь 18-летний писатель поступил на службу в редакцию губернской газеты «Орловский вестник», где работал корректором, писал театральные рецензии и статьи. В Орле вышел первый поэтический сборник Бунина «Стихотворения», в котором молодой поэт размышлял на философские темы и описывал русскую природу.
Иван Бунин много путешествовал и учил в зарубежных поездках иностранные языки. Так писатель стал переводить стихи. Среди авторов были древнегреческий поэт Алкей, Саади, Франческо Петрарка, Адам Мицкевич, Джордж Байрон, Генри Лонгфелло. Параллельно он продолжал писать сам: в 1898 году выпустил поэтический сборник «Под открытым небом», через три года — сборник стихов «Листопад». За «Листопад» и перевод «Песни о Гайавате» Генри Лонгфелло Бунин получил Пушкинскую премию Российской академии наук. Однако в поэтической среде многие считали поэта «старомодным пейзажистом».
В 1905 году разразилась первая русская революция, страну охватили разрушительные крестьянские бунты. Литератор не поддерживал происходящего. После событий того времени Бунин написал «целый ряд произведений, резко рисующих русскую душу, её своеобразные сплетения, её светлые и темные, но почти всегда трагические основы». Среди них — повести «Деревня» и «Суходол», рассказы «Сила», «Хорошая жизнь», «Князь во князьях», «Лапти».
В 1909 году Академия наук присудила Ивану Бунину Пушкинскую премию за третий том Собрания сочинений и перевод драмы-мистерии «Каин» Джорджа Байрона. Вскоре после этого литератор получил звание почётного академика по разряду изящной словесности, а в 1912 году стал почётным членом Общества любителей русской словесности.
Октябрьскую революцию и Гражданскую войну Бунин воспринял как катастрофу в жизни страны и соотечественников. Из Петрограда он переехал сначала в Москву, затем — в Одессу. Параллельно вёл дневник, в котором много писал о губительной силе русской революции и власти большевиков. Позже за границей книга с этими воспоминаниями вышла под названием «Окаянные дни».
«Испив чашу несказанных душевных страданий», в начале 1920 года Бунин покинул Россию. Вместе с женой он отплыл на греческом пароходе из Одессы в Константинополь, оттуда — через Софию и Белград — в Париж. В то время во французской столице жили русские журналисты-эмигранты и писатели-изгнанники, поэтому её часто называли «уездом русской литературы».
Всё, что осталось в СССР, представлялось писателю чуждым и враждебным. За границей он начал вести общественно-политическую деятельность и вскоре превратился в одну из главных фигур эмигрантской оппозиции. В 1920 году Бунин стал членом парижского Союза русских писателей и журналистов, писал в политико-литературную газету «Возрождение» и призывал бороться с большевизмом. На родине за антисоветскую позицию литератора прозвали белогвардейцем. За рубежом Бунин начал издавать собрания своих дореволюционных произведений. Эти книги европейские критики приняли радушно. В годы эмиграции Бунин много работал, его книги выходили почти каждый год. Он написал рассказы «Роза Иерихона», «Митина любовь», «Солнечный удар», «Божье древо». В своих произведениях Бунин стремился соединить поэтический и прозаический язык, поэтому важное место в них заняли образные детали второго плана. Например, в «Солнечном ударе» автор живописно описал раскалённый добела волжский пейзаж.
В 1933 году Иван Бунин завершил самое значительное произведение зарубежного периода творчества — роман «Жизнь Арсеньева». Именно за него в этом же году Бунину присудили Нобелевскую премию по литературе. Имя автора стало всемирно известным, но слава его была омрачена тем, что в Советской России это достижение замалчивалось, а его произведения не печатали. Полученные от Шведской академии средства не сделали Бунина богатым. Значительную часть премии он отдал нуждающимся.
Вторая мировая война застала Буниных во французском городе Грас. К тому моменту деньги от Нобелевской премии закончились, и семье приходилось жить впроголодь. Тем временем Бунин продолжал работать. 74-летний писатель отмечал в дневнике: «Господи, продли мои силы для моей одинокой, бедной жизни в этой красоте и работе!» В 1944 году он закончил сборник «Тёмные аллеи», куда вошли 38 рассказов. Среди них — «Чистый понедельник», «Баллада», «Муза», «Визитные карточки». Позже, через девять лет, он дополнил собрание рассказами «Весной, в Иудее» и «Ночлег». Сам автор считал лучшим своим произведением именно рассказ «Тёмные аллеи».
Война примирила писателя с ненавистным ему большевистским режимом. Всё ушло на второй план, на первый же вышла родина. Бунин купил карту мира и отмечал на ней ход военных действий, о котором читал в газетах. Он праздновал разгром гитлеровской армии под Сталинградом как личную победу, а в дни Тегеранского совещания, сам себе удивляясь, писал в дневнике: «Нет, вы подумайте, до чего дошло — Сталин летит в Персию, а я дрожу, чтобы с ним не дай Бог чего в дороге не случилось». В конце войны писатель часто думал о возвращении на родину.
В мае 1945 года Бунины прибыли в Париж, где встретили день победы над фашистской Германией. Здесь же в 1946 году они узнали о своём восстановлении в гражданстве СССР и даже хотели вернуться. В письме прозаику Марку Алданову Бунин писал: «Но и тут ждёт нас тоже нищенское, мучительное, тревожное существование. Так что, как никак, остаётся одно: домой. Этого, как слышно, очень хотят и сулят золотые горы во всех смыслах. Но как на это решиться? Подожду, подумаю…» Но после Постановления «О журналах «Звезда» и «Ленинград» 1946 года, в котором Центральный комитет СССР раскритиковал творчество Михаила Зощенко и Анны Ахматовой, литератор передумал возвращаться.
Иван Бунин умер в Париже 8 ноября 1953 года. Похоронили писателя на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.
Интересные факты
1. В молодости Иван Бунин был толстовцем. Он мечтал «о чистой, здоровой, «доброй» жизни среди природы, собственными трудами, в простой одежде». Писатель посещал поселения последователей русского классика под Полтавой. В 1894 году он познакомился с самим Львом Толстым. Встреча эта произвела на Бунина «потрясающее впечатление». Толстой посоветовал молодому писателю не «опрощаться», а всегда поступать по совести: «Хотите жить простой, трудовой жизнью? Это хорошо, только не насилуйте себя, не делайте мундира из неё, во всякой жизни можно быть хорошим человеком».
2. Бунин любил путешествовать. Он объехал весь Юг России, был во многих восточных странах, хорошо знал Европу, странствовал по Цейлону и Африке. В поездках его «занимали вопросы психологические, религиозные, исторические», он «стремился обозреть лица мира и оставить в нём чекан души своей». Некоторые свои произведения Бунин создал под влиянием путевых впечатлений. Например, во время путешествия на пароходе из Италии у него родился замысел рассказа «Господин из Сан-Франциско», а после поездки на Цейлон он сочинил рассказ «Братья».
3. Бунина возмущали городские писатели, которые в своих произведениях говорили о деревне. Многие из них никогда не были в сельской местности и не понимали, о чём писали:
«Один известный поэт… рассказал в своих стихах, что он шёл, «колосья пшена разбирая», тогда как такого растения в природе никак не существует: существует, как известно, просо, зерно которого и есть пшено, а колосья (точнее, метёлки) растут так низко, что разбирать их руками на ходу невозможно; другой (Бальмонт) сравнивал лунь, вечернюю птицу из породы сов, оперением седую, таинственно-тихую, медлительную и совершенно бесшумную при перелетах, — со страстью («и страсть ушла, как отлетевший лунь»), восторгался цветением подорожника («подорожник весь в цвету!»), хотя подорожник, растущий на полевых дорогах небольшими зелёными листьями, никогда не цветёт».
4. В 1918 году вышел декрет «О введении новой орфографии», который изменял правила правописания и исключал несколько букв из русского алфавита. Бунин не принимал этой реформы и продолжал писать в соответствии со старой орфографией. Он настаивал, чтобы «Тёмные аллеи» напечатали по дореволюционным правилам, но издатель выпустил книгу по новым и поставил автора перед свершившимся фактом. Писатель даже отказал американскому издательству имени Чехова публиковать свои книги в новой орфографии.
5. Иван Бунин очень трепетно относился к своей внешности. Писательница Нина Берберова в автобиографии вспоминала, как Бунин доказывал, что он красивее Александра Блока. А Владимир Набоков отмечал, что Бунина очень волновали возрастные изменения: «Когда я с ним познакомился, его болезненно занимало собственное старение. С первых же сказанных нами друг другу слов он с удовольствием отметил, что держится прямее меня, хотя на тридцать лет старше».
6. У Ивана Бунина была нелюбимая буква — «ф». Он старался как можно реже её употреблять, поэтому в его книгах почти не было героев, в имени которых присутствовала бы эта буква. Литературный летописец Александр Бахрах вспоминал, как Бунин ему рассказывал: «А знаете, меня чуть-чуть не нарекли Филиппом. Что всё-таки могло произойти — «Филипп Бунин». Как это звучит гнусно! Вероятно, я бы и печататься не стал».
7. В СССР первое после революции сокращённое и вычищенное цензурой пятитомное Собрание сочинений Бунина опубликовали только в 1956 году. В него не вошли «Окаянные дни», письма и дневники писателя — эта публицистика была главной причиной замалчивания творчества автора на родине. Только во время перестройки запрещённые сочинения автора издали полностью.
ИВАН БУНИН.
СОЛНЕЧНЫЙ УДАР.
Рассказ.
После обеда вышли из ярко и горячо освещённой столовой на палубу и остановились у поручней. Она закрыла глаза, ладонью наружу приложила руку к щеке, засмеялась простым прелестным смехом, — все было прелестно в этой маленькой женщине, — и сказала:
— Я, кажется, пьяна… Откуда вы взялись? Три часа тому назад я даже не подозревала о вашем существовании. Я даже не знаю, где вы сели. В Самаре? Но всё равно… Это у меня голова кружится или мы куда-то поворачиваем?
Впереди была темнота и огни. Из темноты бил в лицо сильный, мягкий ветер, а огни неслись куда-то в сторону: пароход с волжским щегольством круто описывал широкую дугу, подбегая к небольшой пристани.
Поручик взял её руку, поднес к губам. Рука, маленькая и сильная, пахла загаром. И блаженно и страшно замерло сердце при мысли, как, вероятно, крепка и смугла она вся под этим лёгким холстинковым платьем после целого месяца лежанья под южным солнцем, на горячем морском песке (она сказала, что едет из Анапы). Поручик пробормотал:
— Сойдём…
— Куда? — спросила она удивлённо.
— На этой пристани.
— Зачем?
Он промолчал. Она опять приложила тыл руки к горячей щеке.
— Сумасшествие…
— Сойдём, — повторил он тупо. — Умоляю вас…
— Ах, да делайте, как хотите, — сказала она, отворачиваясь.
Разбежавшийся пароход с мягким стуком ударился в тускло освещённую пристань, и они чуть не упали друг на друга. Над головами пролетел конец каната, потом понесло назад, и с шумом закипела вода, загремели сходни… Поручик кинулся за вещами.
Через минуту они прошли сонную конторку, вышли на глубокий, по ступицу, песок и молча сели в запылённую извозчичью пролетку. Отлогий подъём в гору, среди редких кривых фонарей, по мягкой от пыли дороге, показался бесконечным. Но вот поднялись, выехали и затрещали по мостовой, вот какая-то площадь, присутственные места, каланча, тепло и запахи ночного летнего уездного города… Извозчик остановился возле освещённого подъезда, за раскрытыми дверями которого круто поднималась старая деревянная лестница, старый, небритый лакей в розовой косоворотке и в сюртуке недовольно взял вещи и пошёл на своих растоптанных ногах вперёд. Вошли в большой, но страшно душный, горячо накалённый за день солнцем номер с белыми опущенными занавесками на окнах и двумя необожжёнными свечами на подзеркальнике, — и как только вошли и лакей затворил дверь, поручик так порывисто кинулся к ней, и оба так исступленно задохнулись в поцелуе, что много лет вспоминали потом эту минуту: никогда ничего подобного не испытал за всю жизнь ни тот, ни другой.
В десять часов утра, солнечного, жаркого, счастливого, со звоном церквей, с базаром на площади перед гостиницей, с запахом сена, дёгтя и опять всего того сложного и пахучего, чем пахнет русский уездный город, она, эта маленькая безымянная женщина, так и не сказавшая своего имени, шутя называвшая себя прекрасной незнакомкой, уехала. Спали мало, но утром, выйдя из-за ширмы возле кровати, в пять минут умывшись и одевшись, она была свежа, как в семнадцать лет. Смущена ли была она? Нет, очень немного. По-прежнему была проста, весела и — уже рассудительна.
— Нет, нет, милый, — сказала она в ответ на его просьбу ехать дальше вместе, — нет, вы должны остаться до следующего парохода. Если поедем вместе, всё будет испорчено. Мне это будет очень неприятно. Даю вам честное слово, что я совсем не то, что вы могли обо мне подумать. Никогда ничего даже похожего на то, что случилось, со мной не было, да и не будет больше. На меня точно затмение нашло… Или, вернее, мы оба получили что-то вроде солнечного удара…
И поручик как-то легко согласился с нею. В лёгком и счастливом духе он довёз её до пристани, — как раз к отходу розового «Самолёта», — при всех поцеловал на палубе и едва успел вскочить на сходни, которые уже двинули назад.
Так же легко, беззаботно и возвратился он в гостиницу. Однако что-то уж изменилось. Номер без неё показался каким-то совсем другим, чем был при ней. Он был ещё полон ею — и пуст. Это было странно! Ещё пахло её хорошим английским одеколоном, ещё стояла на подносе её недопитая чашка, а её уже не было… И сердце поручика вдруг сжалось такой нежностью, что поручик поспешил закурить и несколько раз прошёлся взад и вперёд по комнате.
— Странное приключение! — сказал он вслух, смеясь и чувствуя, что на глаза его навёртываются слёзы. — «Даю вам честное слово, что я совсем не то, что вы могли подумать…» И уже уехала…
Ширма была отодвинута, постель ещё не убрана. И он почувствовал, что просто нет сил смотреть теперь на эту постель. Он закрыл её ширмой, затворил окна, чтобы не слышать базарного говора и скрипа колёс, опустил белые пузырившиеся занавески, сел на диван… Да, вот и конец этому «дорожному приключению»! Уехала — и теперь уже далеко, сидит, вероятно, в стеклянном белом салоне или на палубе и смотрит на огромную, блестящую под солнцем реку, на встречные плоты, на жёлтые отмели, на сияющую даль воды и неба, на весь этот безмерный волжский простор… И прости, и уже навсегда, навеки… Потому что где же они теперь могут встретиться? — «Не могу же я, — подумал он, — не могу же я ни с того ни с сего приехать в этот город, где её муж, где её трёхлетняя девочка, вообще вся её семья и вся её обычная жизнь!» — И город этот показался ему каким-то особенным, заповедным городом, и мысль о том, что она так и будет жить в нём своей одинокой жизнью, часто, может быть, вспоминая его, вспоминая их случайную, такую мимолётную встречу, а он уже никогда не увидит её, мысль эта изумила и поразила его. Нет, этого не может быть! Это было бы слишком дико, неестественно, неправдоподобно! — И он почувствовал такую боль и такую ненужность всей своей дальнейшей жизни без неё, что его охватил ужас, отчаяние.
«Что за чёрт! — подумал он, вставая, опять принимаясь ходить по комнате и стараясь не смотреть на постель за ширмой. — Да что же это такое со мной? И что в ней особенного и что, собственно, случилось? В самом деле, точно какой-то солнечный удар! И главное, как же я проведу теперь, без неё, целый день в этом захолустье?»
Он ещё помнил её всю, со всеми малейшими её особенностями, помнил запах её загара и холстинкового платья, её крепкое тело, живой, простой и весёлый звук её голоса… Чувство только что испытанных наслаждений всей её женской прелестью было ещё живо в нём необыкновенно, но теперь главным было всё-таки это второе, совсем новое чувство — то странное, непонятное чувство, которого совсем не было, пока они были вместе, которого он даже предположить в себе не мог, затевая вчера это, как он думал, только забавное знакомство, и о котором уже нельзя было сказать ей теперь! «А главное, — подумал он, — ведь и никогда уже не скажешь! И что делать, как прожить этот бесконечный день, с этими воспоминаниями, с этой неразрешимой мукой, в этом богом забытом городишке над той самой сияющей Волгой, по которой унёс её этот розовый пароход!»
Нужно было спасаться, чем-нибудь занять, отвлечь себя, куда-нибудь идти. Он решительно надел картуз, взял стек, быстро прошёл, звеня шпорами, по пустому коридору, сбежал по крутой лестнице на подъезд… Да, но куда идти? У подъезда стоял извозчик, молодой, в ловкой поддёвке, и спокойно курил цигарку. Поручик взглянул на него растерянно и с изумлением: как это можно так спокойно сидеть на козлах, курить и вообще быть простым, беспечным, равнодушным? «Вероятно, только я один так страшно несчастен во всём этом городе», — подумал он, направляясь к базару.
Базар уже разъезжался. Он зачем-то походил по свежему навозу среди телег, среди возов с огурцами, среди новых мисок и горшков, и бабы, сидевшие на земле, наперебой зазывали его, брали горшки в руки и стучали, звенели в них пальцами, показывая их добротность, мужики оглушали его, кричали ему: «Вот первый сорт огурчики, ваше благородие!» Всё это было так глупо, нелепо, что он бежал с базара. Он пошёл в собор, где пели уже громко, весело и решительно, с сознанием исполненного долга, потом долго шагал, кружил по маленькому, жаркому и запущенному садику на обрыве горы, над неоглядной светло-стальной ширью реки… Погоны и пуговицы его кителя так нажгло, что к ним нельзя было прикоснуться. Околыш картуза был внутри мокрый от пота, лицо пылало… Возвратясь в гостиницу, он с наслаждением вошёл в большую и пустую прохладную столовую в нижнем этаже, с наслаждением снял картуз и сел за столик возле открытого окна, в которое несло жаром, но всё-таки веяло воздухом, заказал ботвинью со льдом… Всё было хорошо, во всём было безмерное счастье, великая радость; даже в этом зное и во всех базарных запахах, во всём этом незнакомом городишке и в этой старой уездной гостинице была она, эта радость, а вместе с тем сердце просто разрывалось на части. Он выпил несколько рюмок водки, закусывая малосольными огурцами с укропом и чувствуя, что он, не задумываясь, умер бы завтра, если бы можно было каким-нибудь чудом вернуть её, провести с ней ещё один, нынешний день, — провести только затем, только затем, чтобы высказать ей и чем-нибудь доказать, убедить, как он мучительно и восторженно любит её… Зачем доказать? Зачем убедить? Он не знал зачем, но это было необходимее жизни.
— Совсем разгулялись нервы! — сказал он, наливая пятую рюмку водки.
Он отодвинул от себя ботвинью, спросил чёрного кофе и стал курить и напряжённо думать: что же теперь делать ему, как избавиться от этой внезапной, неожиданной любви? Но избавиться — он это чувствовал слишком живо — было невозможно. И он вдруг опять быстро встал, взял картуз и стек и, спросив, где почта, торопливо пошёл туда с уже готовой в голове фразой телеграммы: «Отныне вся моя жизнь навеки, до гроба, ваша, в вашей власти». Но, дойдя до старого толстостенного дома, где была почта и телеграф, в ужасе остановился: он знал город, где она живёт, знал, что у неё есть муж и трёхлетняя дочка, но не знал ни фамилии, ни имени её! Он несколько раз спрашивал её об этом вчера за обедом и в гостинице, и каждый раз она смеялась и говорила:
— А зачем вам нужно знать, кто я, как меня зовут?
На углу, возле почты, была фотографическая витрина. Он долго смотрел на большой портрет какого-то военного в густых эполетах, с выпуклыми глазами, с низким лбом, с поразительно великолепными бакенбардами и широчайшей грудью, сплошь украшенной орденами… Как дико, страшно всё будничное, обычное, когда сердце поражено, — да, поражено, он теперь понимал это, — этим страшным «солнечным ударом», слишком большой любовью, слишком большим счастьем! Он взглянул на чету новобрачных — молодой человек в длинном сюртуке и белом галстуке, стриженный ёжиком, вытянувшийся во фронт под руку с девицей в подвенечном газе, — перевёл глаза на портрет какой-то хорошенькой и задорной барышни в студенческом картузе набекрень… Потом, томясь мучительной завистью ко всем этим неизвестным ему, не страдающим людям, стал напряжённо смотреть вдоль улицы.
— Куда идти? Что делать?
Улица была совершенно пуста. Дома были все одинаковые, белые, двухэтажные, купеческие, с большими садами, и казалось, что в них нет ни души; белая густая пыль лежала на мостовой; и всё это слепило, всё было залито жарким, пламенным и радостным, но здесь как будто бесцельным солнцем. Вдали улица поднималась, горбилась и упиралась в безоблачный, сероватый, с отблеском небосклон. В этом было что-то южное, напоминающее Севастополь, Керчь… Анапу. Это было особенно нестерпимо. И поручик, с опущенной головой, щурясь от света, сосредоточенно глядя себе под ноги, шатаясь, спотыкаясь, цепляясь шпорой за шпору, зашагал назад.
Он вернулся в гостиницу настолько разбитый усталостью, точно совершил огромный переход где-нибудь в Туркестане, в Сахаре. Он, собирая последние силы, вошёл в свой большой и пустой номер. Номер был уже прибран, лишён последних следов её, — только одна шпилька, забытая ею, лежала на ночном столике! Он снял китель и взглянул на себя в зеркало: лицо его, — обычное офицерское лицо, серое от загара, с белесыми, выгоревшими от солнца усами и голубоватой белизной глаз, от загара казавшихся ещё белее, — имело теперь возбуждённое, сумасшедшее выражение, а в белой тонкой рубашке со стоячим крахмальным воротничком было что-то юное и глубоко несчастное. Он лёг на кровать на спину, положил запылённые сапоги на отвал. Окна были открыты, занавески опущены, и лёгкий ветерок от времени до времени надувал их, веял в комнату зноем нагретых железных крыш и всего этого светоносного и совершенно теперь опустевшего, безмолвного волжского мира. Он лежал, подложив руки под затылок, и пристально глядел перед собой. Потом стиснул зубы, закрыл веки, чувствуя, как по щекам катятся из-под них слёзы, — и наконец заснул, а когда снова открыл глаза, за занавесками уже красновато желтело вечернее солнце. Ветер стих, в номере было душно и сухо, как в духовой печи… И вчерашний день, и нынешнее утро вспомнились так, точно они были десять лет тому назад.
Он не спеша встал, не спеша умылся, поднял занавески, позвонил и спросил самовар и счёт, долго пил чай с лимоном. Потом приказал привести извозчика, вынести вещи и, садясь в пролётку, на её рыжее, выгоревшее сиденье, дал лакею целых пять рублей.
— А похоже, ваше благородие, что это я и привёз вас ночью! — весело сказал извозчик, берясь за вожжи.
Когда спустились к пристани, уже синела над Волгой синяя летняя ночь, и уже много разноцветных огоньков было рассеяно по реке, и огни висели на мачтах подбегающего парохода.
— В аккурат доставил! — сказал извозчик заискивающе.
Поручик и ему дал пять рублей, взял билет, прошёл на пристань… Так же, как вчера, был мягкий стук в её причал и лёгкое головокружение от зыбкости под ногами, потом летящий конец, шум закипевшей и побежавшей вперёд воды под колёсами несколько назад подавшегося парохода… И необыкновенно приветливо, хорошо показалось от многолюдства этого парохода, уже везде освещённого и пахнущего кухней.
Через минуту побежали дальше, вверх, туда же, куда унесло и её давеча утром.
Тёмная летняя заря потухала далеко впереди, сумрачно, сонно и разноцветно отражаясь в реке, ещё кое-где светившейся дрожащей рябью вдали под ней, под этой зарёй, и плыли и плыли назад огни, рассеянные в темноте вокруг.
Поручик сидел под навесом на палубе, чувствуя себя постаревшим на десять лет.