Евгений Артюхов. «В моей душе лежит сокровище…» 28 ноября – 140 лет со дня рождения Александра Блока.

Седьмого августа, в день памяти Александра Александровича Блока прочитал я у Владимира Петровича Енишерлова такие строки: «98 лет назад умер Александр Блок. С ним ушёл Серебряный век русской литературы. В. Ходасевич написал: «Был Пушкин и был Блок… Всё остальное – между!».

Сказано хлёстко. К главреду «Нашего наследия» вопрос один: «Это сколько же вы отпустили веку Серебряному? Два-три десятилетия? (Блок- то умер летом 1921 года)». По мне, так этот век закончился с уходом последних его крупных представителей: Ивана Бунина, Георгия Иванова, Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Дмитрия Кленовского…

Что же касается высказывания В.Ф. Ходасевича, то с ним не поспоришь. Блок, конечно же, вершина минувшего века.

Однако и его с Пушкиным или Лермонтовым в один ряд не поставишь. Это поэт выдающийся, поскольку у него есть выдающиеся стихи. Их немало, но… Как справедливо заметил ещё в 1919 году в своей книге «Портреты русских поэтов» И.Г. Эренбург: «Когда читаешь стихи Блока, порой дивишься: это или очень хорошо, или ничто». То есть или замечательное стихотворение или проходное, а то и просто слабое, что не вяжется с гениальностью. Так что не будем заниматься самообманом: ни в Серебряном веке, ни позже нового гения русская земля не подарила, поскольку, видимо, уж очень щедро полили её кровью и горючими слезами.

НО Блок действительно велик. Когда я читаю его стихотворение, посвящённое З.Н. Гиппиус, то почему-то всегда забываю о том, что написано оно сто с лишним лет назад, в год начала Первой империалистической, а не сегодня — нашим современником:

Рожденные в года глухие

Пути не помнят своего.

Мы — дети страшных лет России —

Забыть не в силах ничего.

Испепеляющие годы!

Безумья ль в вас, надежды ль весть?

От дней войны, от дней свободы —

Кровавый отсвет в лицах есть.

Есть немота — то гул набата

Заставил заградить уста.

В сердцах, восторженных когда-то,

Есть роковая пустота.

И пусть над нашим смертным ложем

Взовьётся с криком вороньё, —

Те, кто достойней, Боже, Боже,

Да узрят Царствие Твоё!

Не уверен, что кому-то из нас доведётся увидеть своими глазами Царствие Божие, но то, что кровавый отблеск оставлен на наших лицах временем слома государственного строя в начале 90-х, а затем и трагизмом нескончаемых межнациональных конфликтов – это точно.

И опять я вернусь к Эренбургу: «У нас есть прекрасные поэты, и гордиться можем мы многими именами, — писал он во всё той же статье «Александр Александрович Блок», помещённой в книгу, изданную в Берлине в 1922 году и наконец-то переизданную у нас в году нынешнем. – На пышный бал мы пойдём с Бальмонтом, на учёный диспут – с Вячеславом Ивановым, на ведьмовский шабаш – с Сологубом. С Блоком мы никуда не пойдём, мы оставим его у себя дома, маленьким образком повесим над изголовьем. Ибо мы им не гордимся, не ценим его, но любим, его стихи читаем не при всех, а вечером, прикрыв двери, как письма возлюбленной; имя его произносим сладким шёпотом. Пушкин был первой любовью России, после него она много любила, но Блока она познала в страшные роковые дни, в великой огневице, когда любить не могла, познала и полюбила».

Тогда же, когда писал эти строки Илья Григорьевич Эренбург, в Петербурге оперативно были изданы две любопытные книги: «Об Александре Блоке» («Карточный домик», 1921) и «Памяти Блока» («Полярная звезда», 1922; второе дополненное издание – 1923). Особенно привлекла моё внимание статья «Судьба Блока» Бориса Эйхенбаума: «Смерть Блока потрясла всех нас. И совсем не потому, что не будет он больше писать стихов – не будем лицемерить над свежей могилой. Предоставим это тем, ремесло которых – встречать явление поэта жестоким смехом, а провожать его прах – сентиментальными слезами. Мы не смеялись — и мы не плачем, потому что живём и умираем среди железного века, когда не до слёз… Преувеличением было бы думать, что искусство так нужно для жизни – для того, по крайней мере, что обычно называется жизнью. О нужности его говорят по наивности школьные учителя и по обязанности государственные чиновники… Да и помимо этого — Блок уже не писал стихов после 1918 года. И для тех немногих, кому действительно дорого и нужно искусство, имя Блока стало уже отзвуком прошлого. Незачем скрывать, что одновременно с растущей модой на Блока росла и укреплялась вражда к нему – вражда не мелкая, не случайная, а неизбежная, органическая. Вражда к «властителю чувств» целого поколения — чувств, уже потерявших свою гипнотическую силу, своё поэтическое действие. Вражда к созданному им и уже застывшему в своей неподвижности поэтическому канону… Второе поколение символистов переживает свой моральный кризис, свою трагическую катастрофу. А катастрофа требует жертв. И жертвами всегда бывают прежние властители. Блоку было суждено пасть первой жертвой, потому что был он самым сильным властителем. Устал он быть властителем – стал жертвой. Заметался в смертельной тоске — и в речи своей о Пушкине (авторской исповеди, где уже ясно предсказана смерть) говорил мрачно и безнадёжно: «Пушкина убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха… Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, — тайную свободу. И поэт умирает потому, что дышать ему уж нечем; жизнь потеряла смысл».

Я далёк от всякого рода символистических изысков конца ХIХ – начала ХХ века. Стихи о Прекрасной Даме меня никогда не волновали. Другое дело, когда постепенно эта Дама, боготворимая Блоком, стала превращаться в Незнакомку. И, как писал Борис Энгельгардт в том же сборнике «Об Александре Блоке»: «Если раньше поэт искал её среди лазурных сновидений вне сферы земной действительности, — теперь он открывает её в будничной обстановке города, меж пьяными за ресторанным столиком». И с этим трудно не согласиться. Обратимся к стихам.

В РЕСТОРАНЕ

Никогда не забуду (он был, или не был,

Этот вечер): пожаром зари

Сожжено и раздвинуто бледное небо,

И на жёлтой заре — фонари.

Я сидел у окна в переполненном зале.

Где-то пели смычки о любви.

Я послал тебе чёрную розу в бокале

Золотого, как нёбо, аи.

Ты взглянула.

Я встретил смущённо и дерзко

Взор надменный и отдал поклон.

Обратясь к кавалеру, намеренно резко

Ты сказала: «И этот влюблён».

И сейчас же в ответ

что-то грянули струны,

Исступлённо запели смычки…

Но была ты со мной

всем презрением юным,

Чуть заметным дрожаньем руки…

Ты рванулась

движеньем испуганной птицы,

Ты прошла, словно сон мой легка…

И вздохнули духи, задремали ресницы,

Зашептались тревожно шелка.

Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала

И, бросая, кричала: «Лови!..»

А монисто бренчало, цыганка плясала

И визжала заре о любви.

УНИЖЕНИЕ

В чёрных сучьях дерев обнажённых

Жёлтый зимний закат за окном.

(К эшафоту на казнь осуждённых

Поведут на закате таком).

Красный штоф полинялых диванов,

Пропылённые кисти портьер…

В этой комнате, в звоне стаканов,

Купчик, шулер, студент, офицер…

Этих голых рисунков журнала

Не людская касалась рука…

И рука подлеца нажимала

Эту грязную кнопку звонка…

Чу! По мягким коврам прозвенели

Шпоры, смех, заглушённый дверьми…

Разве дом этот — дом в самом деле?

Разве так суждено меж людьми?

Разве рад я сегодняшней встрече?

Что ты ликом бела, словно плат?

Что в твои обнажённые плечи

Бьёт огромный холодный закат?

Только губы с запекшейся кровью

На иконе твоей золотой

(Разве это мы звали любовью?)

Преломились безумной чертой…

В жёлтом, зимнем, огромном закате

Утонула (так пышно!) кровать…

Ещё тесно дышать от объятий,

Но ты свищешь опять и опять…

Он не весел — твой свист замогильный…

Чу! опять — бормотание шпор…

Словно змей, тяжкий, сытый и пыльный,

Шлейф твой с кресел ползёт на ковёр…

Ты смела! Так ещё будь бесстрашней!

Я — не муж, не жених твой, не друг!

Так вонзай же, мой ангел вчерашний,

В сердце — острый французский каблук!

* * *

Не спят, не помнят, не торгуют

Над чёрным городом, как стон,

Стоит, терзая ночь глухую,

Торжественный пасхальный звон.

Над человеческим созданьем,

Которое он в землю вбил,

Над смрадом, смертью и страданьем

Трезвонят до потери сил…

Над мировою чепухою;

Над всем, чему нельзя помочь;

Звонят над шубкой меховою,

В которой ты была в ту ночь.

НЕЗНАКОМКА

По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух.

Вдали над пылью переулочной,

Над скукой загородных дач,

Чуть золотится крендель булочной,

И раздаётся детский плач.

И каждый вечер, за шлагбаумами,

Заламывая котелки,

Среди канав гуляют с дамами

Испытанные остряки.

Над озером скрипят уключины

И раздаётся женский визг,

А в небе, ко всему приученный

Бессмысленно кривится диск.

И каждый вечер друг единственный

В моём стакане отражён

И влагой терпкой и таинственной,

Как я, смирён и оглушён.

А рядом у соседних столиков

Лакеи сонные торчат,

И пьяницы с глазами кроликов

«In vino veritas!» кричат.

И каждый вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?),

Девичий стан, шелками схваченный,

В туманном движется окне.

И медленно, пройдя меж пьяными,

Всегда без спутников, одна

Дыша духами и туманами,

Она садится у окна.

И веют древними поверьями

Её упругие шелка,

И шляпа с траурными перьями,

И в кольцах узкая рука.

И странной близостью закованный,

Смотрю за тёмную вуаль,

И вижу берег очарованный

И очарованную даль.

Глухие тайны мне поручены,

Мне чьё-то солнце вручено,

И все души моей излучины

Пронзило терпкое вино.

И перья страуса склонённые

В моём качаются мозгу,

И очи синие бездонные

Цветут на дальнем берегу.

В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.

С.А. Есенин писал в свой автобиографии, что лиризму научился у Блока и Клюева. И, читая блоковское «Перед судом», это нельзя не почувствовать. Вторая строфа звучит (если, конечно, так можно выразиться) просто «по-есенински»:

Что же ты потупилась в смущеньи?

Погляди, как прежде, на меня,

Вот какой ты стала — в униженьи,

В резком, неподкупном свете дня!

Я и сам ведь не такой — не прежний,

Недоступный, гордый, чистый, злой.

Я смотрю добрей и безнадежней

На простой и скучный путь земной.

Я не только не имею права,

Я тебя не в силах упрекнуть

За мучительный твой, за лукавый,

Многим женщинам суждённый путь…

Но ведь я немного по-другому,

Чем иные, знаю жизнь твою,

Более, чем судьям, мне знакомо,

Как ты очутилась на краю.

Вместе ведь по краю, было время,

Нас водила пагубная страсть,

Мы хотели вместе сбросить бремя

И лететь, чтобы потом упасть.

Ты всегда мечтала, что, сгорая,

Догорим мы вместе — ты и я,

Что дано, в объятьях умирая,

Увидать блаженные края…

Что же делать, если обманула

Та мечта, как всякая мечта,

И что жизнь безжалостно стегнула

Грубою верёвкою кнута?

Не до нас ей, жизни торопливой,

И мечта права, что нам лгала. —

Всё-таки, когда-нибудь счастливой

Разве ты со мною не была?

Эта прядь — такая золотая

Разве не от старого огня? —

Страстная, безбожная, пустая,

Незабвенная, прости меня!

НА ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ

Марии Павловне Ивановой

Под насыпью, во рву некошенном,

Лежит и смотрит, как живая,

В цветном платке, на косы брошенном,

Красивая и молодая.

Бывало, шла походкой чинною

На шум и свист за ближним лесом.

Всю обойдя платформу длинную,

Ждала, волнуясь, под навесом.

Три ярких глаза набегающих —

Нежней румянец, круче локон:

Быть может, кто из проезжающих

Посмотрит пристальней из окон…

Вагоны шли привычной линией,

Подрагивали и скрипели;

Молчали жёлтые и синие;

В зелёных плакали и пели.

Вставали сонные за стёклами

И обводили ровным взглядом

Платформу, сад с кустами блёклыми,

Её, жандарма с нею рядом…

Лишь раз гусар, рукой небрежною

Облокотясь на бархат алый,

Скользнул по ней улыбкой нежною,

Скользнул — и поезд в даль умчало.

Так мчалась юность бесполезная,

В пустых мечтах изнемогая…

Тоска дорожная, железная

Свистела, сердце разрывая…

Да что — давно уж сердце вынуто!

Так много отдано поклонов,

Так много жадных взоров кинуто

В пустынные глаза вагонов…

Не подходите к ней с вопросами,

Вам всё равно, а ей — довольно:

Любовью, грязью иль колёсами

Она раздавлена — всё больно.

Есенин учился у Блока. А это великолепное стихотворение разве, в свою очередь, не напоминает некрасовскую «Тройку» («Что ты жадно глядишь на дорогу…») с такой же неизбывной женской тоской, с промелькнувшим заглядевшимся на этот раз не гусаром, а корнетом? Только блоковское уже приведено к той неминуемой развязке, которую Некрасов всячески пытался обойти, спрятать за пусть беспросветным, но всё же существованием.

То, что Блок, как и многие его современники, был настроен против царизма, — очевидно. В жизни, в которой не живут, а маются, — только-то и есть: «царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма». Но к трагизму русской жизни, двух революций добавилась ещё и война – жестокая, постепенно переросшая в ожесточённую Гражданскую.

«Почему дырявят древний собор? – писал Блок в 1918 году. — Потому что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой. Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? – Потому что там насиловали и пороли девок; не у того барина, так у соседа. Почему валят столетние парки? – Потому что сто лет под их развесистыми липами и клёнами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью. Вот так… Или на нас не лежат грехи отцов? – Если этого не чувствуют все, то это должны чувствовать лучшие».

Сам Александр Александрович это чувствовал остро. Революцию принимал за очистительный дождь и даже, когда сожгли его родовую усадьбу, слезами не обливался. Как Незнакомка заступала на место Прекрасной дамы, так теперь сама Россия заступала на место Незнакомки. Поскольку кроме неё, веры в неё больше ничего святого в душе этого («не первого и не последнего воина» Отечества) уже не оставалось. Вот откуда шокировавший многих возглас: «О, Русь моя! Жена моя!..»:

Опять, как в годы золотые,

Три стертых треплются шлеи,

И вязнут спицы расписные

В расхлябанные колеи…

Россия, нищая Россия,

Мне избы серые твои,

Твои мне песни ветровые, —

Как слёзы первые любви!

Тебя жалеть я не умею

И крест свой бережно несу…

Какому хочешь чародею

Отдай разбойную красу!

Пускай заманит и обманет, –

Не пропадёшь, не сгинешь ты,

И лишь забота затуманит

Твои прекрасные черты…

Ну что ж? Одной заботой боле —

Одной слезой река шумней,

А ты всё та же — лес, да поле,

Да плат узорный до бровей…

И невозможное возможно,

Дорога долгая легка,

Когда блеснёт в дали дорожной

Мгновенный взор из-под платка,

Когда звенит тоской острожной

Глухая песня ямщика!..

* * *

Петроградское небо мутилось дождём,

На войну уходил эшелон.

Без конца — взвод за взводом

и штык за штыком

Наполнял за вагоном вагон.

В этом поезде тысячью жизней цвели

Боль разлуки, тревоги любви,

Сила, юность, надежда…

В закатной дали

Были дымные тучи в крови.

И, садясь, запевали Варяга одни,

А другие — не в лад — Ермака,

И кричали «ура», и шутили они,

И тихонько крестилась рука.

Вдруг под ветром взлетел

опадающий лист,

Раскачнувшись, фонарь замигал,

И под чёрною тучей весёлый горнист

Заиграл к отправленью сигнал.

И военною славой заплакал рожок,

Наполняя тревогой сердца.

Громыханье колёс и охрипший свисток

Заглушило «ура» без конца.

Уж последние скрылись во мгле буфера,

И сошла тишина до утра,

А с дождливых полей

всё неслось к нам «ура»,

В грозном клике звучало: пора!

Нет, нам не было грустно,

нам не было жаль,

Несмотря на дождливую даль.

Это — ясная, твёрдая, верная сталь,

И нужна ли ей наша печаль?

Эта жалость — её заглушает пожар,

Гром орудий и топот коней.

Грусть — её застилает отравленный пар

С галицийских кровавых полей…

Трагедии и семейные, и общественные, преследовавшие Блока, начиная с 1908 года, выражены им с предельной откровенностью в стихах. И стихов этих много, но приведу хотя бы некоторые:

* * *

О доблестях, о подвигах, о славе

Я забывал на горестной земле,

Когда твоё лицо в простой оправе

Передо мной сияло на столе.

Но час настал, и ты ушла из дому.

Я бросил в ночь заветное кольцо.

Ты отдала свою судьбу другому,

И я забыл прекрасное лицо.

Летели дни, крутясь проклятым роем…

Вино и страсть терзали жизнь мою…

И вспомнил я тебя пред аналоем,

И звал тебя, как молодость свою…

Я звал тебя, но ты не оглянулась,

Я слёзы лил, но ты не снизошла.

Ты в синий плащ печально завернулась,

В сырую ночь ты из дому ушла.

Не знаю, где приют своей гордыне

Ты, милая, ты, нежная, нашла…

Я крепко сплю,

мне снится плащ твой синий,

В котором ты в сырую ночь ушла…

Уж не мечтать о нежности, о славе,

Всё миновалось, молодость прошла!

Твоё лицо в его простой оправе

Своей рукой убрал я со стола.

* * *

Весенний день прошёл без дела

У неумытого окна;

Скучала за стеной и пела,

Как птица пленная, жена.

Я, не спеша, собрал бесстрастно

Воспоминанья и дела;

И стало беспощадно ясно:

Жизнь прошумела и ушла.

Ещё вернутся мысли, споры,

Но будет скучно и темно;

К чему спускать на окнах шторы?

День догорел в душе давно.

* * *

Я пригвождён к трактирной стойке.

Я пьян давно. Мне всё — равно.

Вон счастие моё — на тройке

В сребристый дым унесено…

Летит на тройке, потонуло

В снегу времён, в дали веков…

И только душу захлестнуло

Сребристой мглой из-под подков…

В глухую темень искры мечет,

От искр всю ночь, всю ночь светло…

Бубенчик под дугой лепечет

О том, что счастие прошло…

И только сбруя золотая

Всю ночь видна… Всю ночь слышна…

А ты, душа… душа глухая…

Пьяным пьяна… пьяным пьяна…

* * *

Превратила всё в шутку сначала,

Поняла — принялась укорять,

Головою красивой качала,

Стала слёзы платком вытирать.

И, зубами дразня, хохотала,

Неожиданно всё позабыв.

Вдруг припомнила всё — зарыдала,

Десять шпилек на стол уронив.

Подурнела, пошла, обернулась,

Воротилась, чего-то ждала,

Проклинала, спиной повернулась

И, должно быть, навеки ушла…

Что ж, пора приниматься за дело,

За старинное дело своё. —

Неужели и жизнь отшумела,

Отшумела, как платье твоё?

* * *

Похоронят, зароют глубоко,

Бедный холмик травой порастёт,

И услышим: далёко, высоко

На земле где-то дождик идёт.

Ни о чём уж мы больше не спросим,

Пробудясь от ленивого сна.

Знаем: если не громко — там осень,

Если бурно — там, значит, весна.

Хорошо, что в дремотные звуки

Не вступают восторг и тоска,

Что от муки любви и разлуки

Упасла гробовая доска.

Торопиться не надо, уютно;

Здесь, пожалуй, надумаем мы,

Что под жизнью беспутной и путной

Разумели людские умы.

Вот такой невесёлый финал. А ведь какой жизнерадостный был человек! И я знаю, что стану мучиться, если не приведу, хотя бы это — с юности любимое — стихотворение из цикла «Заклятие огнём и мраком»:

О, весна без конца и без краю —

Без конца и без краю мечта!

Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!

И приветствую звоном щита!

Принимаю тебя, неудача,

И удача, тебе мой привет!

В заколдованной области плача,

В тайне смеха — позорного нет!

Принимаю бессонные споры,

Утро в завесах тёмных окна,

Чтоб мои воспалённые взоры

Раздражала, пьянила весна!

Принимаю пустынные веси!

И колодцы земных городов!

Осветлённый простор поднебесий

И томления рабьих трудов!

И встречаю тебя у порога —

С буйным ветром в змеиных кудрях,

С неразгаданным именем Бога

На холодных и сжатых губах…

Перед этой враждующей встречей

Никогда я не брошу щита…

Никогда не откроешь ты плечи…

Но над нами — хмельная мечта!

И смотрю, и вражду измеряю,

Ненавидя, кляня и любя:

За мученья, за гибель — я знаю —

Всё равно: принимаю тебя!

Сегодня неподалёку от Москвы в Шахматово восстановлена усадьба А.А. Блока. Совсем недавно она слилась в единый комплекс с музеем Д.И. Менделеева. Я довольно близко знал С.С. Лесневского, приложившего немало труда, чтобы увековечить память Блока, вернуть утраченное, казалось бы, уже навсегда. Давно (ещё с 70-х годов минувшего века) дружу с Анатолием Гоморевым, большим знатоком творчества Блока, помогавшем Станиславу Стефановичу восстанавливать усадебную библиотеку. А потому и закончить эти заметки хочу стихотворением, посвящённым Анатолию Константиновичу:

Дорогой Александра Блока

идти след в след немного прока,

но всё-таки июльским днём

на Шахматово двинет стая

счастливо изгнанных из рая

жестоким творческим огнём.

От блоковского там немного:

лес, небо, поле и дорога,

да пыль столетняя на ней,

да на распутье вещий камень,

поскольку на Руси веками

судьбу пытали у камней.

Направо – соскользнёшь на прозу.

Налево – тупо встанешь в позу –

постмодернистом прослывёшь

и, значит, сердца не услышишь,

а если что-то и напишешь,

загубит тут же выпендрёж.

А прямо – споры и метанья,

в душе копанья, кувырканья

с неясной верою в успех;

да шорох платья незнакомки,

да пьяный бред трактирной стойки,

да колокольца жаркий смех.

Поделиться:


Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *