Седьмого августа, в день памяти Александра Александровича Блока прочитал я у Владимира Петровича Енишерлова такие строки: «98 лет назад умер Александр Блок. С ним ушёл Серебряный век русской литературы. В. Ходасевич написал: «Был Пушкин и был Блок… Всё остальное – между!».
Сказано хлёстко. К главреду «Нашего наследия» вопрос один: «Это сколько же вы отпустили веку Серебряному? Два-три десятилетия? (Блок- то умер летом 1921 года)». По мне, так этот век закончился с уходом последних его крупных представителей: Ивана Бунина, Георгия Иванова, Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Дмитрия Кленовского…
Что же касается высказывания В.Ф. Ходасевича, то с ним не поспоришь. Блок, конечно же, вершина минувшего века.
Однако и его с Пушкиным или Лермонтовым в один ряд не поставишь. Это поэт выдающийся, поскольку у него есть выдающиеся стихи. Их немало, но… Как справедливо заметил ещё в 1919 году в своей книге «Портреты русских поэтов» И.Г. Эренбург: «Когда читаешь стихи Блока, порой дивишься: это или очень хорошо, или ничто». То есть или замечательное стихотворение или проходное, а то и просто слабое, что не вяжется с гениальностью. Так что не будем заниматься самообманом: ни в Серебряном веке, ни позже нового гения русская земля не подарила, поскольку, видимо, уж очень щедро полили её кровью и горючими слезами.
НО Блок действительно велик. Когда я читаю его стихотворение, посвящённое З.Н. Гиппиус, то почему-то всегда забываю о том, что написано оно сто с лишним лет назад, в год начала Первой империалистической, а не сегодня — нашим современником:
Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы — дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отсвет в лицах есть.
Есть немота — то гул набата
Заставил заградить уста.
В сердцах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.
И пусть над нашим смертным ложем
Взовьётся с криком вороньё, —
Те, кто достойней, Боже, Боже,
Да узрят Царствие Твоё!
Не уверен, что кому-то из нас доведётся увидеть своими глазами Царствие Божие, но то, что кровавый отблеск оставлен на наших лицах временем слома государственного строя в начале 90-х, а затем и трагизмом нескончаемых межнациональных конфликтов – это точно.
И опять я вернусь к Эренбургу: «У нас есть прекрасные поэты, и гордиться можем мы многими именами, — писал он во всё той же статье «Александр Александрович Блок», помещённой в книгу, изданную в Берлине в 1922 году и наконец-то переизданную у нас в году нынешнем. – На пышный бал мы пойдём с Бальмонтом, на учёный диспут – с Вячеславом Ивановым, на ведьмовский шабаш – с Сологубом. С Блоком мы никуда не пойдём, мы оставим его у себя дома, маленьким образком повесим над изголовьем. Ибо мы им не гордимся, не ценим его, но любим, его стихи читаем не при всех, а вечером, прикрыв двери, как письма возлюбленной; имя его произносим сладким шёпотом. Пушкин был первой любовью России, после него она много любила, но Блока она познала в страшные роковые дни, в великой огневице, когда любить не могла, познала и полюбила».
Тогда же, когда писал эти строки Илья Григорьевич Эренбург, в Петербурге оперативно были изданы две любопытные книги: «Об Александре Блоке» («Карточный домик», 1921) и «Памяти Блока» («Полярная звезда», 1922; второе дополненное издание – 1923). Особенно привлекла моё внимание статья «Судьба Блока» Бориса Эйхенбаума: «Смерть Блока потрясла всех нас. И совсем не потому, что не будет он больше писать стихов – не будем лицемерить над свежей могилой. Предоставим это тем, ремесло которых – встречать явление поэта жестоким смехом, а провожать его прах – сентиментальными слезами. Мы не смеялись — и мы не плачем, потому что живём и умираем среди железного века, когда не до слёз… Преувеличением было бы думать, что искусство так нужно для жизни – для того, по крайней мере, что обычно называется жизнью. О нужности его говорят по наивности школьные учителя и по обязанности государственные чиновники… Да и помимо этого — Блок уже не писал стихов после 1918 года. И для тех немногих, кому действительно дорого и нужно искусство, имя Блока стало уже отзвуком прошлого. Незачем скрывать, что одновременно с растущей модой на Блока росла и укреплялась вражда к нему – вражда не мелкая, не случайная, а неизбежная, органическая. Вражда к «властителю чувств» целого поколения — чувств, уже потерявших свою гипнотическую силу, своё поэтическое действие. Вражда к созданному им и уже застывшему в своей неподвижности поэтическому канону… Второе поколение символистов переживает свой моральный кризис, свою трагическую катастрофу. А катастрофа требует жертв. И жертвами всегда бывают прежние властители. Блоку было суждено пасть первой жертвой, потому что был он самым сильным властителем. Устал он быть властителем – стал жертвой. Заметался в смертельной тоске — и в речи своей о Пушкине (авторской исповеди, где уже ясно предсказана смерть) говорил мрачно и безнадёжно: «Пушкина убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха… Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, — тайную свободу. И поэт умирает потому, что дышать ему уж нечем; жизнь потеряла смысл».
Я далёк от всякого рода символистических изысков конца ХIХ – начала ХХ века. Стихи о Прекрасной Даме меня никогда не волновали. Другое дело, когда постепенно эта Дама, боготворимая Блоком, стала превращаться в Незнакомку. И, как писал Борис Энгельгардт в том же сборнике «Об Александре Блоке»: «Если раньше поэт искал её среди лазурных сновидений вне сферы земной действительности, — теперь он открывает её в будничной обстановке города, меж пьяными за ресторанным столиком». И с этим трудно не согласиться. Обратимся к стихам.
В РЕСТОРАНЕ
Никогда не забуду (он был, или не был,
Этот вечер): пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на жёлтой заре — фонари.
Я сидел у окна в переполненном зале.
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе чёрную розу в бокале
Золотого, как нёбо, аи.
Ты взглянула.
Я встретил смущённо и дерзко
Взор надменный и отдал поклон.
Обратясь к кавалеру, намеренно резко
Ты сказала: «И этот влюблён».
И сейчас же в ответ
что-то грянули струны,
Исступлённо запели смычки…
Но была ты со мной
всем презрением юным,
Чуть заметным дрожаньем руки…
Ты рванулась
движеньем испуганной птицы,
Ты прошла, словно сон мой легка…
И вздохнули духи, задремали ресницы,
Зашептались тревожно шелка.
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!..»
А монисто бренчало, цыганка плясала
И визжала заре о любви.
УНИЖЕНИЕ
В чёрных сучьях дерев обнажённых
Жёлтый зимний закат за окном.
(К эшафоту на казнь осуждённых
Поведут на закате таком).
Красный штоф полинялых диванов,
Пропылённые кисти портьер…
В этой комнате, в звоне стаканов,
Купчик, шулер, студент, офицер…
Этих голых рисунков журнала
Не людская касалась рука…
И рука подлеца нажимала
Эту грязную кнопку звонка…
Чу! По мягким коврам прозвенели
Шпоры, смех, заглушённый дверьми…
Разве дом этот — дом в самом деле?
Разве так суждено меж людьми?
Разве рад я сегодняшней встрече?
Что ты ликом бела, словно плат?
Что в твои обнажённые плечи
Бьёт огромный холодный закат?
Только губы с запекшейся кровью
На иконе твоей золотой
(Разве это мы звали любовью?)
Преломились безумной чертой…
В жёлтом, зимнем, огромном закате
Утонула (так пышно!) кровать…
Ещё тесно дышать от объятий,
Но ты свищешь опять и опять…
Он не весел — твой свист замогильный…
Чу! опять — бормотание шпор…
Словно змей, тяжкий, сытый и пыльный,
Шлейф твой с кресел ползёт на ковёр…
Ты смела! Так ещё будь бесстрашней!
Я — не муж, не жених твой, не друг!
Так вонзай же, мой ангел вчерашний,
В сердце — острый французский каблук!
* * *
Не спят, не помнят, не торгуют
Над чёрным городом, как стон,
Стоит, терзая ночь глухую,
Торжественный пасхальный звон.
Над человеческим созданьем,
Которое он в землю вбил,
Над смрадом, смертью и страданьем
Трезвонят до потери сил…
Над мировою чепухою;
Над всем, чему нельзя помочь;
Звонят над шубкой меховою,
В которой ты была в ту ночь.
НЕЗНАКОМКА
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.
Вдали над пылью переулочной,
Над скукой загородных дач,
Чуть золотится крендель булочной,
И раздаётся детский плач.
И каждый вечер, за шлагбаумами,
Заламывая котелки,
Среди канав гуляют с дамами
Испытанные остряки.
Над озером скрипят уключины
И раздаётся женский визг,
А в небе, ко всему приученный
Бессмысленно кривится диск.
И каждый вечер друг единственный
В моём стакане отражён
И влагой терпкой и таинственной,
Как я, смирён и оглушён.
А рядом у соседних столиков
Лакеи сонные торчат,
И пьяницы с глазами кроликов
«In vino veritas!» кричат.
И каждый вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?),
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Её упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
И странной близостью закованный,
Смотрю за тёмную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
Глухие тайны мне поручены,
Мне чьё-то солнце вручено,
И все души моей излучины
Пронзило терпкое вино.
И перья страуса склонённые
В моём качаются мозгу,
И очи синие бездонные
Цветут на дальнем берегу.
В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.
С.А. Есенин писал в свой автобиографии, что лиризму научился у Блока и Клюева. И, читая блоковское «Перед судом», это нельзя не почувствовать. Вторая строфа звучит (если, конечно, так можно выразиться) просто «по-есенински»:
Что же ты потупилась в смущеньи?
Погляди, как прежде, на меня,
Вот какой ты стала — в униженьи,
В резком, неподкупном свете дня!
Я и сам ведь не такой — не прежний,
Недоступный, гордый, чистый, злой.
Я смотрю добрей и безнадежней
На простой и скучный путь земной.
Я не только не имею права,
Я тебя не в силах упрекнуть
За мучительный твой, за лукавый,
Многим женщинам суждённый путь…
Но ведь я немного по-другому,
Чем иные, знаю жизнь твою,
Более, чем судьям, мне знакомо,
Как ты очутилась на краю.
Вместе ведь по краю, было время,
Нас водила пагубная страсть,
Мы хотели вместе сбросить бремя
И лететь, чтобы потом упасть.
Ты всегда мечтала, что, сгорая,
Догорим мы вместе — ты и я,
Что дано, в объятьях умирая,
Увидать блаженные края…
Что же делать, если обманула
Та мечта, как всякая мечта,
И что жизнь безжалостно стегнула
Грубою верёвкою кнута?
Не до нас ей, жизни торопливой,
И мечта права, что нам лгала. —
Всё-таки, когда-нибудь счастливой
Разве ты со мною не была?
Эта прядь — такая золотая
Разве не от старого огня? —
Страстная, безбожная, пустая,
Незабвенная, прости меня!
НА ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ
Марии Павловне Ивановой
Под насыпью, во рву некошенном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.
Бывало, шла походкой чинною
На шум и свист за ближним лесом.
Всю обойдя платформу длинную,
Ждала, волнуясь, под навесом.
Три ярких глаза набегающих —
Нежней румянец, круче локон:
Быть может, кто из проезжающих
Посмотрит пристальней из окон…
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали жёлтые и синие;
В зелёных плакали и пели.
Вставали сонные за стёклами
И обводили ровным взглядом
Платформу, сад с кустами блёклыми,
Её, жандарма с нею рядом…
Лишь раз гусар, рукой небрежною
Облокотясь на бархат алый,
Скользнул по ней улыбкой нежною,
Скользнул — и поезд в даль умчало.
Так мчалась юность бесполезная,
В пустых мечтах изнемогая…
Тоска дорожная, железная
Свистела, сердце разрывая…
Да что — давно уж сердце вынуто!
Так много отдано поклонов,
Так много жадных взоров кинуто
В пустынные глаза вагонов…
Не подходите к ней с вопросами,
Вам всё равно, а ей — довольно:
Любовью, грязью иль колёсами
Она раздавлена — всё больно.
Есенин учился у Блока. А это великолепное стихотворение разве, в свою очередь, не напоминает некрасовскую «Тройку» («Что ты жадно глядишь на дорогу…») с такой же неизбывной женской тоской, с промелькнувшим заглядевшимся на этот раз не гусаром, а корнетом? Только блоковское уже приведено к той неминуемой развязке, которую Некрасов всячески пытался обойти, спрятать за пусть беспросветным, но всё же существованием.
То, что Блок, как и многие его современники, был настроен против царизма, — очевидно. В жизни, в которой не живут, а маются, — только-то и есть: «царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма». Но к трагизму русской жизни, двух революций добавилась ещё и война – жестокая, постепенно переросшая в ожесточённую Гражданскую.
«Почему дырявят древний собор? – писал Блок в 1918 году. — Потому что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой. Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? – Потому что там насиловали и пороли девок; не у того барина, так у соседа. Почему валят столетние парки? – Потому что сто лет под их развесистыми липами и клёнами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью. Вот так… Или на нас не лежат грехи отцов? – Если этого не чувствуют все, то это должны чувствовать лучшие».
Сам Александр Александрович это чувствовал остро. Революцию принимал за очистительный дождь и даже, когда сожгли его родовую усадьбу, слезами не обливался. Как Незнакомка заступала на место Прекрасной дамы, так теперь сама Россия заступала на место Незнакомки. Поскольку кроме неё, веры в неё больше ничего святого в душе этого («не первого и не последнего воина» Отечества) уже не оставалось. Вот откуда шокировавший многих возглас: «О, Русь моя! Жена моя!..»:
Опять, как в годы золотые,
Три стертых треплются шлеи,
И вязнут спицы расписные
В расхлябанные колеи…
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые, —
Как слёзы первые любви!
Тебя жалеть я не умею
И крест свой бережно несу…
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!
Пускай заманит и обманет, –
Не пропадёшь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты…
Ну что ж? Одной заботой боле —
Одной слезой река шумней,
А ты всё та же — лес, да поле,
Да плат узорный до бровей…
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснёт в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика!..
* * *
Петроградское небо мутилось дождём,
На войну уходил эшелон.
Без конца — взвод за взводом
и штык за штыком
Наполнял за вагоном вагон.
В этом поезде тысячью жизней цвели
Боль разлуки, тревоги любви,
Сила, юность, надежда…
В закатной дали
Были дымные тучи в крови.
И, садясь, запевали Варяга одни,
А другие — не в лад — Ермака,
И кричали «ура», и шутили они,
И тихонько крестилась рука.
Вдруг под ветром взлетел
опадающий лист,
Раскачнувшись, фонарь замигал,
И под чёрною тучей весёлый горнист
Заиграл к отправленью сигнал.
И военною славой заплакал рожок,
Наполняя тревогой сердца.
Громыханье колёс и охрипший свисток
Заглушило «ура» без конца.
Уж последние скрылись во мгле буфера,
И сошла тишина до утра,
А с дождливых полей
всё неслось к нам «ура»,
В грозном клике звучало: пора!
Нет, нам не было грустно,
нам не было жаль,
Несмотря на дождливую даль.
Это — ясная, твёрдая, верная сталь,
И нужна ли ей наша печаль?
Эта жалость — её заглушает пожар,
Гром орудий и топот коней.
Грусть — её застилает отравленный пар
С галицийских кровавых полей…
Трагедии и семейные, и общественные, преследовавшие Блока, начиная с 1908 года, выражены им с предельной откровенностью в стихах. И стихов этих много, но приведу хотя бы некоторые:
* * *
О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на горестной земле,
Когда твоё лицо в простой оправе
Передо мной сияло на столе.
Но час настал, и ты ушла из дому.
Я бросил в ночь заветное кольцо.
Ты отдала свою судьбу другому,
И я забыл прекрасное лицо.
Летели дни, крутясь проклятым роем…
Вино и страсть терзали жизнь мою…
И вспомнил я тебя пред аналоем,
И звал тебя, как молодость свою…
Я звал тебя, но ты не оглянулась,
Я слёзы лил, но ты не снизошла.
Ты в синий плащ печально завернулась,
В сырую ночь ты из дому ушла.
Не знаю, где приют своей гордыне
Ты, милая, ты, нежная, нашла…
Я крепко сплю,
мне снится плащ твой синий,
В котором ты в сырую ночь ушла…
Уж не мечтать о нежности, о славе,
Всё миновалось, молодость прошла!
Твоё лицо в его простой оправе
Своей рукой убрал я со стола.
* * *
Весенний день прошёл без дела
У неумытого окна;
Скучала за стеной и пела,
Как птица пленная, жена.
Я, не спеша, собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела;
И стало беспощадно ясно:
Жизнь прошумела и ушла.
Ещё вернутся мысли, споры,
Но будет скучно и темно;
К чему спускать на окнах шторы?
День догорел в душе давно.
* * *
Я пригвождён к трактирной стойке.
Я пьян давно. Мне всё — равно.
Вон счастие моё — на тройке
В сребристый дым унесено…
Летит на тройке, потонуло
В снегу времён, в дали веков…
И только душу захлестнуло
Сребристой мглой из-под подков…
В глухую темень искры мечет,
От искр всю ночь, всю ночь светло…
Бубенчик под дугой лепечет
О том, что счастие прошло…
И только сбруя золотая
Всю ночь видна… Всю ночь слышна…
А ты, душа… душа глухая…
Пьяным пьяна… пьяным пьяна…
* * *
Превратила всё в шутку сначала,
Поняла — принялась укорять,
Головою красивой качала,
Стала слёзы платком вытирать.
И, зубами дразня, хохотала,
Неожиданно всё позабыв.
Вдруг припомнила всё — зарыдала,
Десять шпилек на стол уронив.
Подурнела, пошла, обернулась,
Воротилась, чего-то ждала,
Проклинала, спиной повернулась
И, должно быть, навеки ушла…
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело своё. —
Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела, как платье твоё?
* * *
Похоронят, зароют глубоко,
Бедный холмик травой порастёт,
И услышим: далёко, высоко
На земле где-то дождик идёт.
Ни о чём уж мы больше не спросим,
Пробудясь от ленивого сна.
Знаем: если не громко — там осень,
Если бурно — там, значит, весна.
Хорошо, что в дремотные звуки
Не вступают восторг и тоска,
Что от муки любви и разлуки
Упасла гробовая доска.
Торопиться не надо, уютно;
Здесь, пожалуй, надумаем мы,
Что под жизнью беспутной и путной
Разумели людские умы.
Вот такой невесёлый финал. А ведь какой жизнерадостный был человек! И я знаю, что стану мучиться, если не приведу, хотя бы это — с юности любимое — стихотворение из цикла «Заклятие огнём и мраком»:
О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха — позорного нет!
Принимаю бессонные споры,
Утро в завесах тёмных окна,
Чтоб мои воспалённые взоры
Раздражала, пьянила весна!
Принимаю пустынные веси!
И колодцы земных городов!
Осветлённый простор поднебесий
И томления рабьих трудов!
И встречаю тебя у порога —
С буйным ветром в змеиных кудрях,
С неразгаданным именем Бога
На холодных и сжатых губах…
Перед этой враждующей встречей
Никогда я не брошу щита…
Никогда не откроешь ты плечи…
Но над нами — хмельная мечта!
И смотрю, и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель — я знаю —
Всё равно: принимаю тебя!
Сегодня неподалёку от Москвы в Шахматово восстановлена усадьба А.А. Блока. Совсем недавно она слилась в единый комплекс с музеем Д.И. Менделеева. Я довольно близко знал С.С. Лесневского, приложившего немало труда, чтобы увековечить память Блока, вернуть утраченное, казалось бы, уже навсегда. Давно (ещё с 70-х годов минувшего века) дружу с Анатолием Гоморевым, большим знатоком творчества Блока, помогавшем Станиславу Стефановичу восстанавливать усадебную библиотеку. А потому и закончить эти заметки хочу стихотворением, посвящённым Анатолию Константиновичу:
Дорогой Александра Блока
идти след в след немного прока,
но всё-таки июльским днём
на Шахматово двинет стая
счастливо изгнанных из рая
жестоким творческим огнём.
От блоковского там немного:
лес, небо, поле и дорога,
да пыль столетняя на ней,
да на распутье вещий камень,
поскольку на Руси веками
судьбу пытали у камней.
Направо – соскользнёшь на прозу.
Налево – тупо встанешь в позу –
постмодернистом прослывёшь
и, значит, сердца не услышишь,
а если что-то и напишешь,
загубит тут же выпендрёж.
А прямо – споры и метанья,
в душе копанья, кувырканья
с неясной верою в успех;
да шорох платья незнакомки,
да пьяный бред трактирной стойки,
да колокольца жаркий смех.