Анатолий Салуцкий. Письма о прошлом. Ревякина и Мельников.

Анатолий Салуцкий и Евгений Евтушенко


Пишу о прошлом, а упоминаю сегодняшние имена… Начну с темы совсем не горячей – с сопоставления судеб двух известных, но очень разных современных поэтов Ревякиной и Мельникова. Вернее, не с сопоставления, а с грустного размышления о том, почему, на мой взгляд, ни та ни другой не станут поэтами, олицетворяющими время. Причины совершенно разные. Знатоком поэзии я себя не считаю, но зато очень хорошо знаю поэтов. Так сложилась жизнь, что десятилетиями состоял в тесных дружеских отношениях со многими большими русскими поэтами. Евтушенко, Друнина, Ахмадуллина… Называю лишь нескольких, первого ряда.

А большие поэты – люди особого склада, по свойствам натуры исключительные. Не всегда и не во всём любезные, но незаурядные в высшей степени – это уж точно! Прозаики на широких пространствах текста анализируют явления жизни, а поэты в нескольких строчках их синтезируют, что на высотах жанра гораздо сложнее и сопряжено не только с особым типом мышления, но и определёнными правилами бытования в писательской среде. Без учёта этих, по сути, тоже профессиональных навыков, даже талантливый от природы поэт рискует сойти с творческой дистанции.

А потому, увы, не вырастает в большого поэта Дмитрий Мельников. Не из-за мерзких сложностей замалчивания со стороны влиятельных конкурентов, а профессионально, по поэтической части.

Никоим образом и никакими «параметрами» не сравнивая его с предшественниками, кратко расскажу о полувековых общениях с Евгением Евтушенко, чтобы извлечь из них тот «корень», который и вынуждает меня вынести грустное суждение об отсутствии больших творческих перспектив у Мельникова.

Познакомился я с Женей при забавных обстоятельствах. В 1966 году, заведуя отделом информации «Вечёрки», срочно вылетел в Ташкент, где случилось землетрясение. А вернувшись через пару недель, увидел в «Комсомолке» начало поэмы Вознесенского, который на волне слухов второпях сварганил нечто о телах, впечатанных в бетон. Между тем, жертв в Ташкенте не было, рухнул саманный центр города. И в итоговой статье о землетрясении я изрядно врезал поэту, который усилил и без того жуткую московскую панику – со времён эвакуации в Ташкенте у многих были родственники. Газетам, они, разумеется, не верили и считали, что поэт отважно обнародовал трагическую правду.

А утром меня вызывал главный редактор Сырокомский, в кабинете которого бушевал Евтушенко: «Снова началась травля Вознесенского?» Пререкались чуть ли не полчаса, и закончилось препирательство так: Евтушенко написал возмущённое письмо в редакцию, а я в приписке «От редакции» круто прошёлся по самому Евтушенко.

Как ни странно, после того случая мы подружились. Десять дней жили в брезентовой палатке с земляным полом на байкальской турбазе в Листвянке, часто пересекались в Москве, порой ссорились до ругани, стуча друг на друга по столу кулаками, — время было сложное, мы по-разному его воспринимали. Но каждый раз мирились.

А в 2011 году, на 70-летие Пёрл-Харбора, меня занесло на Гавайи, и я заехал в университет Гонолулу, библиотека которого славится большим русским отделом. Заведовала библиотекой полька по фамилии Полански, прекрасно знавшая русский. Кстати, Президент РФ Медведев во время встречи «Семёрки» на Гавайях наградил её медалью Пушкина.

Так вот, вхожу в библиотеку, а над дверью большущее, в полметра фото Евтушенко. И выяснилось, что когда-то он был на Гавайях, его здесь помнят. Короче говоря, я тут же позвонил Жене в Оклахому, соединил с ним Полански, и они договорились, что на следующий год Евтушенко с Машей прилетят в Гонолулу. Полански заверила, что выбьет в университете 5000 долларов на приглашение.

На следующий год, прилетев в Нью-Йорк, я позвонил Жене справиться о Гавайях, но услышал нечто ужасное: «Толя, мне ампутировали ногу».

В тот же день я заказал в Талсе отель «Даблтри» и поздно вечером вылетел в Оклахому.

Утром Маша, ангел-хранитель Жени, привезла его в «Даблтри», и мы в разговорах о жизни, не чуя времени, провели восемь часов, после чего Маша погрузила инвалидную коляску в машину и отвезла нас в какой-то ресторанчик, где и сфоткала.

И здесь надо сказать, что Евтушенко в критической для него жизненной ситуации держался очень мужественно. Его оперировали совсем по иному поводу, но, видимо, занесли инфекцию, и в ноге пошёл абсцесс. Женя понимал, чем это угрожает и сам потребовал срочную ампутацию, чтобы сохранить колено, — к нему легче приладить протез. Пишу об этом к тому, что человек, принявший такое решение, с ещё не зажившей культёй, особенно откровенен, и разговоры наши в тот день были очень глубокими, в частности, о его ссоре с Бродским. (Замечу в скобках, что было неизвестно, удалось ли остановить абсцесс, не пойдёт ли он выше.)

И ещё одна интересная подробность оклахомских разговоров. Как раз в те дни в Москве Путин встречался с писателями на Литературном собрании, и Женя вспоминал о крайне любопытных подробностях знаменитых встреч Хрущёва с художественной интеллигенцией.

Впрочем, и Бродский и воспоминательные мотивы – сюжеты слишком большие, не о них сейчас речь. В том дело, что Женя много размышлял, говоря его словами, о стимулах своего творчества. И среди них особо отмечал общения в писательской среде. По его суждениям, в дружеских или, наоборот, в дискуссионных спорах-разговорах у поэта обостряется нюх на интересные поэтические темы. Причём, что любопытно, в спорах-разговорах не только о поэзии, а по любому поводу! И речь не только о свежих темах, а также об удачных образах, метафорах, сравнениях.

Иначе говоря, писательские общения, по мнению Евтушенко, настраивают его либо на «подхват» каких-то неожиданных тем, волнующих общество, либо на поэтические ответы-возражения оппонентам – и то и другое плодотворно. И потому здесь, в Талсе, где не с кем «ни посплетничать о высоком, ни поспорить о низком» ему в поэтическом смысле дышится трудно.

(Замечу в скобках, что в тот раз Женя дал мне новые стихи для «Литгазеты», и их напечатали. Кроме одного! Это было очень необычное для Евтушенко стихотворение, в котором он порицал демократов. И именно его не опубликовали! Почему? Ответить на вопрос может только Кудимова, тогдашний завотделом поэзии ЛГ, которой я передал стихи. Но для истории я поместил часть того стихотворения в маленькой гезетёнке «50 ПЛЮС», затеянной моей дочерью Машей.)

Ну, извините, что отвлёкся. Впрочем, позицию Евгения Евтушенко я изложил и теперь пора переходить к Дмитрию Мельникову.

Мельникова я никогда не видел, но через «личку» ВКонтакте общался с ним немало. Спонсировал выпуск одной из его книг, много раз предлагал ему различные варианты «выхода на публичную сцену», чтобы явить миру его несомненный талант. Увы, Дмитрий под разными предлогами наотрез отказывался. Года два-три назад, понимая его жизненные трудности, начал ежемесячно поддерживать Мельникова переводами на его супругу. А однажды пригласил хотя бы на денёк приехать в Тарусу, где даже воздух настоен поэзией, чтобы познакомиться лично.

Но Дмитрий приехать не смог, написал, что даже на день не вправе оставить без присмотра подсобное хозяйство, которое его кормит.

Что ж, хлеб насущный — дело святое.

А через пару недель вижу и слушаю ВКонтакте его выступление в какой-то рядовой самарской библиотеке. Кстати, вялое и путанное, с мнением, что толстые литературные журналы теперь не нужны.

С того дня поэт Мельников перестал для меня существовать. Я понял, в чём его человеческая проблема, которая оборачивается творческой трагедией. Многие годы затворничества породили боязнь серьёзных разговоров о жизни и поэзии. Не подпитываясь прямым общением с коллегами по писательству, о чём говорил Евтушенко, Мельников, не осознавая того, начал буксовать в поэтическом развитии, а учитывая возраст и условия бытования, это ведёт к угасанию таланта.

Он упорно и упрямо, отказываясь от «прелестей мира», в полном одиночестве, которым, похоже, уже начал гордиться, творит свою поэзию, считая, что его скорбный труд не пропадёт. И не учитывает, что, в отличие от прозаиков, затворничество поэта губительно для таланта.

Нечто подобное я уже «проходил». Давным-давно мой близкий в те годы друг – дружили домами! — великий штангист Юрий Власов увлёкся писательством. По нездоровью временно покинув помост, вместе с женой чудесной Наташей Модоровой, дочерью знаменитого художника, они поселились в Менделеево, под Зеленоградом. Завели корову, за которой ходила и которую доила Наташа, — я бывал у них, своими глазами видел эту «сельскую идиллию». Юра выпивал за день литра три молока и яростно тягал штангу, готовясь вернуться в спорт. А одновременно начал писать, и для дебюта очень неплохо, его охотничьи рассказы нравились. Публиковался в «Юности».

Но совершил жизненную ошибку. Убеждал меня: если писать так же много и упорно, как тренируюсь, то наверняка можно стать настоящим и даже крупным писателем. По молодости лет я не понимал, что сравнивать спорт с писательством нельзя, ибо эти «виды деятельности» требуют совершенно разных жизненных установок. И кивал головой.

Разошлись мы с Власовым в годы перестройки на идейной почве. К тому времени трагически умерла Наташа, Юра с головой нырнул в политику, позднее даже на пост Президента выдвигался, а потом исчез из поля зрения, не только моего. И профессиональным писателем, к чему он стремился, не стал.

Конечно, случаи Власова и Мельникова напрямую сравнивать нельзя, и всё же, мне кажется, есть между ними что-то общее.

Как сложится завтра Мельникова? Я своё мнение высказал и буду рад ошибиться. А теперь пора переходить к истории Ревякиной.

Я уже писал, что не считаю себя знатоком поэзии, ориентируясь в ней по субъективному принципу «нравится — не нравится». И в данном случае пишу о неких общих свойствах писательской среды, которые большие поэты считают важными для творчества. Общаясь с ними, я слышал много мнений по этому поводу, причём самых разных, порой противоположных. Скажем, у Евтушенко было кредо: плевать, хвалят или ругают, лишь бы звучала фамилия. Когда мы дружески сошлись, откровенно признался, что примчался в «Вечёрку» не от великой любви к Андрею, а чтобы «прозвучать». Потому что вопрос о травле Вознесенского накануне вечером задал ему британский журналист, с которым он на связи. Ахмадулина, наоборот, в публичной сфере инициативу не проявляла, лишь отзывалась на предложения, вернее, выбирала те, которые считала достойными. И, в отличие от Евтушенко, огорчалась, если её имя звучало, как она говорила, «пустопорожне». Кстати, Белла любила составные эпитеты, например, замечательный образ — «солнцеморозный день».

Но при столь полярном различии стилей «общения со славой», было в их публичности нечто общее. И Евтушенко и Ахмадулина «светились», за редчайшими и вынужденными исключениями, только в поэтической Вселенной, не позволяя своим именам мелькать «по дешёвке» — это опять-таки словечко Беллы.

Белла Ахмадулина и Анатолий Салуцкий

С Ахмадулиной я познакомился в 1967 году — работая в «Литературной газете», жил в Переделкино, на Довженко. И шапочного знакомства хватило, чтобы в конце 70-х она нагрянула ко мне в Тарусу осмотреть бывший дом Ариадны Эфрон, который я купил. Дом стоит на высоком окском берегу, из окон вид на 30 вёрст, на склоне заречных лесных увалов белеет Бёховская церковь в Поленове. И очарованная Белла попросила снять для неё «какую-нибудь комнатушку» — рядом.

С тех пор она четверть века каждое лето проводила в Тарусе. У меня сохранились фото, когда она ходила босиком, с короткой стрижкой. Позднее появились сногсшибательные шляпы и классические белые — в буквальном смысле белые – одежды. Впрочем, почти каждый выходной вместе с Мессерером они заходили к нам запросто, по-домашнему, и я намеренно публикую бытовую фотографию, говорящую об укладе наших отношений.

Долгих, неторопливых разговоров в саду было не счесть, и в памяти порой вспыхивают примечательные эпизоды тех лет.

Помнится, она принесла пятитомник Цветаевой, который ей прислали из Европы, с предисловием – на печатный лист! – Бродского, где был построчный анализ стихотворения «На смерть Рильке». Помнится поездка в Ладыжино, о которой Ахмадулина написала чудесные стихи. В те годы мы брали с собой транзистор, ибо до сельской глуши, шутила Белла, не достают глушилки, и слышны зарубежные радиоголоса. И вот болтаем на завалинке у кого-то из местных, и вдруг по «Радио Свобода» звучат стихи Ахмадулиной в авторском исполнении…

А однажды стряслась беда. Белла не заметила, что в стакан с красным вином окунулась оса. Сделала глоток, ахнула от укуса, и пошёл отёк горла – не может дышать, глаза закатывает. Я в панике бросился звонить тарусскому главврачу Петрову, но моя казачка Люська не растерялась: налила четверть стакана чистого спирта, который держали в доме для медицинских нужд, и влила в Беллу, заставив полоскать горло. Когда примчался Петров, то расцеловал Люську: оказывается, она сделала Белле анестезию горла, остановив развитие отёка.

У них отношения вообще сложились особые: спелись и едва не… Ну, замените в этом слове одну буковку. Неспроста на одной из подаренных книг Белла написала: «Моей Люсе! Моей тарусской, моей любимой Люсе!». А потом приписка: «Толя, если что не так, не серчай. Ваша Белла. 19.Х1.1984.»

Я не раз бывал в её тарусских кабинетах – в разные годы они снимали разные дома — и видел, как она работает. Письменный стол завален сборниками Ахматовой, Блока, Брюсова, цветаевским пятитомником. И понимал смысл погружения в элитарную поэзию: как оркестранты настраивают инструменты по первой скрипке, так и Белла настраивала себя на высокую поэтическую ноту.

Не касаюсь разговоров о литературе, коих за четверть века было несчётно, — о чём ещё говорить в саду под яблонями, никуда не поспешая? И по различным поводам в памяти всплывают своеобразные суждения Беллы по каким-то фактам того времени, по личностям той эпохи. Человек незаурядный, она мыслила нестандартно.

Но об одном случае, имеющем отношение к литературным нравам эпохи, упомяну особо, ибо он интересен для потомков, которым предстоит изучать времена нашего поколения.

Однажды позвонил генерал Филипп Денисович Бобков – он в то время руководил аналитическим управлением группы МОСТ. Я сказал, что сидим за накрытым столом с Ахмадулиной, рассуждаем о том, о сём. А Бобков говорит: «Передайте Белле большой привет и скажите, что при встрече я подарю ей традиционную коробку конфет, она знает, каких». Я передаю привет, Белла улыбается, а Мессерер вдруг кричит: «Какой Бобков? Я его знать не знаю».

Подоплёка этого эпизода любопытна. Генерал Бобков в советские годы возглавлял Пятое управление КГБ, «выпасавшее», в том числе, творческую интеллигенцию, лично знал многих крупных литераторов и периодически общался с ними. Но — не в «оперативных целях». Ахмадулина нормального человеческого знакомства не стеснялась, её совесть была чиста. А Мессерер на всякий случай стал от Бобкова открещиваться.

Они вообще были разными людьми – Белла и Мессерер. Недавно встретил Борю в ресторане ЦДЛ, уже не одного. Кивнули друг другу и разошлись – говорить было не о чём.

По тонкости душевной организации на Беллу была похожа Таня Глушкова, которую я тоже хорошо знал. Пишу об этом к тому, что в разговорах о литературе Ахмадулина была очень аккуратна, даже щепетильна, не обозначая свои вкусы и пристрастия отрицанием или критикой. У неё на языке были только ЕЁ имена, о других она предпочитала не говорить, выражая тем самым своё к ним отношение.

И только одно чуждое для неё имя иногда звучало в разговорах – Глушкова. Белла никогда не говорила о ней напрямую, её имя как бы «проскакивало» в размышлениях о поэзии, стихотворчестве, да мало ли какие темы затрагивают поэты, говоря о «предмете своего душевного ведения». Но мне, хорошо знавшему Беллу, было ясно, что уж кого-кого, а Татьяну Глушкову она читает внимательно и неизречённо ставит её в тот ряд, где числит себя.

Об Ахмадулиной можно писать много. Как неуёмно одарённая личность она своими суждениями и образом жизни даёт очень интересный «материал» для… Напрашивается слово «сравнений», но нет, речь не о сравнениях, речь о неких жизненных правилах, которых придерживались великие поэты, отразившие своё время.

И я неспроста начал это Письмо о прошлом с упоминания о том, что Ахмадулина (как и Евтушенко) не позволяла своему имени мелькать «по дешёвке». А сегодня поэты, которых тянут в первачи, в знаменитости, наоборот, воодушевлённо размениваются на мелочи, придумывая всевозможные поводы для того, чтобы их имя звучало чаще.

И как тут не сказать об Анне Ревякиной, которая принялась рекламировать даже книжные сумки с именным принтом.

Правда, справедливость требует признать: однажды Ревякина сама совестливо усомнилась, задав себе вопрос, не слишком ли часто её имя мелькает в общественном пространстве? И получила отповедь от литературного «авторитета», своего патрона: ты с ума сошла; наоборот, тебя мало в паблике; наших идейных недругов шикарно пиарят люди из власти, их знают десятки миллионов, а тебя только миллионы; тебе надо расширить присутствие в общественном поле.

И понеслось. Благо соцсети стали меккой для саморекламы.

Это поветрие – по любым, самым разным, нередко нелепым поводам сто раз на день мелькать в интернете, распространилось необычайно. Некоторые так увлеклись, что затуманивают творческую составляющую своей публичности. Хотя, если вдуматься, это, пожалуй, и не поветрие вовсе, а расчетливый, продуманный рекламно-пиаровский ход. Его, похоже, активно поощряет кто-то сильный мира писательского, делающий в книжном маркетинге ставку не на литературу, не на тексты, а на имя на обложке.

Ну, это так, кстати. А если вернуться к Ревякиной, по мнению некоторых, олицетворяющей современную поэзию, то её пребывание в общественном пространстве по «дешёвым», в понимании Ахмадулиной, поводам отражает не самоуверенность, а наоборот, неуверенность в себе. Те, кто усаживает Ревякину в первый ряд партера русской поэзии, забывают об опасности «пустопорожнего» пиара.

В этой связи вспоминаю слова одного из поэтов того круга, который называет себя «Роднёй». Рассуждая о бывшем наставнике, он сказал примерно следующее: «Быкова (иноагента) стало слишком много, и он исчез от переизбытка». Мнение, высказанное пусть и задним числом, когда Быкова след простыл, особо любопытно от того, что звучит из недр «Родни».

Завершая Письмо, снова напомню, что намеренно отстраняюсь от вкусовых оценок современных пиитов, а лишь сравниваю атмосферу писательской жизни больших поэтов прошлого и поэтов сегодняшних. Такие сравнения и привели к выводам о помехах, тормозящих творческий рост.

Однако кое-что осталось по-прежнему. Как раньше, вокруг громких имён бушуют страсти. Один из комментаторов этого Письма пишет, что к самобытному Мельникову нельзя притрагиваться критическим словом, а другой, тоже патриотического склада, опасаясь сказать публично, устроил Мельникову жутчайший разнос в моей «личке». Такая же разноголосица вокруг Ревякиной.

Это нормально.

И последнее – о том главном, ради чего я сопоставил прошлых и нынешних поэтов. Долгие общения с гениями былой эпохи позволили мне понять главную опасность, которой они страшились. Она заключалась не во внешних напастях – будь то козни власти, цензура и прочее – а в угрозе душевных терзаний. Они ощущали меру своего таланта, твёрдо верили в его признание – если не сейчас, то после («придёт и мой черёд» Цветаевой) — и боялись не достичь поэтических высот, предначертанных им промыслом Божьим. Да, да, именно эта мысль подспудно жила в них. Они считали трагедией ситуацию, которую в обиходе называют «исчерпанием таланта».

Глубоко мыслившая Белла Ахмадулина не раз высказывала эту мысль а такой форме:

— «Игры» с поэзией опасны. Если человек поверит в свою гениальность ложно, под влиянием льстивых оценок, это в итоге может обернуться для него трагедией.

Не ручаюсь за точность цитирования, но смысл её слов передаю предельно точно.

А возвращаясь к тому, с чего начал это Письмо, подведу итог: на мой взгляд, Мельникову достичь отмеренных ему высот может угрожать чрезмерное уединение, а Ревякиной – страсть к дешёвой популярности.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *