
ЛУКОНИН МИХАИЛ КУЗЬМИЧ (1918 – 1976)
Это был настоящий русский богатырь. Природа щедро наградила его и талантом, и физической мощью. Галерно отработав урок свой каторжный, он с трудом отрывался от письменного стола и радостно и неутомимо мчался жадно рассматривать Земшар. Удержу он не знал ни в работе, ни в застолье, ни в дружбе, ни в желании и бесстрашном умении помогать и спасать своих друзей, да и не только их. Его богатырской силой восхищался сам Александр Трифонович Твардовский, сам русский богатырь: «Я спросил его, что он сделает, если вот сейчас мы рухнем вместе с поездом и мостом (Твардовский и Луконин ехали на сибирские стройки), а он так спокойно мне отвечает: «Вырву раму и выпрыгну!» И вырвет!» На что Луконин, когда ему это рассказали (ведь это им восхитился сам Трифоныч!), широко по-луконински улыбнувшись, добродушно проворчал: «Лучше бы сказал, какой я поэт».

О луконинской силе и луконинском бесстрашии ходили легенды: он тягал гири в цирке, был спарринг-партнёром у великого боксёра Королёва. Одним из первых советских писателей (вместе со своим другом Сергеем Наровчатовым) он был приглашён в Америку. И, конечно же, (выучив предварительно три слова по-английски: «плиз», «сори» и «ноу андестенд») ринулся бродить, уговорив и переводчицу, по ночному Нью-Йорку, что было очень опасно и советским категорически запрещалось. В одном из тёмных мест перед ними возник гигантский негр с шестизарядным кольтом и, произнеся ещё не выученное Лукониным слово «мани», приставил кольт к его широкой груди. Переводчица, охнув, повисла на руке Луконина. Он осторожно и аккуратно положил её на землю, затем подошёл вплотную к негру и, глядя ему прямо в зрачки, бешено прорычал: «Ну, что уставился, чёрная образина!? Я фашистов не боялся, а тебя, смоляное утрёпище, я видал в гробу в дешёвых белых тапочках! Андерстенд?» Негр сначала опешил от такого напора, затем вдруг широко, по-луконински, расплылся в улыбке и со словами: «Сори, рашен», — растворился в темноте переулка.
«У Луконина была счастливая литературная судьба», — сказал как-то Константин Ваншенкин. Ну, о луконинской судьбе мы ещё поговорим. Хотя не секрет, что по-русски, широко он был одарён от Бога. В юные годы – перспективнейший футболист, восходящая звезда, капитан юношеской сборной, вот-вот его возьмут в знаменитый «Трактор». Уже написана для друзей поэма «Футболист». И – вызов в Москву! На очное! В Литинститут! Друзей оставлять очень жаль, но, как и всегда, он решает по-луконински, враз. Уходит в поэзию. И с той поры в стихах его дорога. С той поры он всегда на передовой: и в бою, и в творчестве…
И рухнул он по-русски, внезапно. Тяжелейший инфаркт. А когда примчалась «Скорая», этот богатырь наотрез отказывался от носилок и лёг на них только тогда, когда врачи дали ему закурить. И, глубоко затянувшись несколько раз, позволил нести себя в вечность…
Но всё это луконинское богатырство не с горы Богдо на него свалилось. Всё своё могучество он вырастил и воспитал в себе сам из заморыша:
«Хилый, робко вошёл я, а встретили косо,
Навсегда я подробно запомнил полы.
Я, заморыш, их выучил собственным носом,
Находясь в основании кучи малы…»
Стал футбольной надеждой Сталинградского Тракторного, затем – надеждой советской поэзии.
А когда его биограф написал, что Луконин «не ощущал зависимости от семейных корней и родовых истоков», — этот биограф ошибся. Всё было куда сложнее.
Мише и четыре годика ещё не было, когда мать, после смерти мужа, увезла его из наших Килинчей в свои родные Быковы Хутора под Сталинградом. И здесь уже ему было не до выяснения семейных корней и родовых истоков – семье нужно было помогать – и он, с шести лет, в подпасках – пас свиней у собственного деда-жилы. А потом в школу пошёл в разноцветных валенках, чёрном и белом, выпрошенных его матерью в сгоревшей валяльне. А потом нужно было становиться классным футболистом. А потом, ощутив свою, луконинскую, силу, вырастать в богатыря советской поэзии сразу же после финской войны и как раз перед самой Великой Отечественной…
И он вырос. И стал правофланговым, научил говорить пороховым языком русскую предвоенную поэзию…
В своей автобиографии Михаил Кузьмич писал: «Родился в 1918 году. Отца, служащего на почте, не помню: весной 1921 года он внезапно заболел и умер…»
Эту автобиографию М. Луконин написал в 1952 году, когда местом своего рождения он ещё считал Астрахань, а не село Килинчи, ведь в памяти мальчика, как он сам напишет, остались лишь «смутные воспоминания» о смерти отца в саду, о похоронах его в Килинчах. И так уж получилось, что только в последние свои годы услышал Луконин настойчивый зов малой своей родины.
В 1930 году старшая сестра увозит Мишу в Сталинград, где он становится учеником фабрично-заводской школы.
В книге «Товарищ поэзия» Луконин вспоминает: «Я учился в школе Тракторного завода. Посещение заводского литературного кружка, собственное упоённое писание стихов обратили меня к чтению поэзии. Читал новых для меня поэтов, перечитывал знакомых уже по школьной программе. Не имея возможности покупать книги, я брал их в библиотеке и ночи за две-три переписывал в свои самодельные тетради. В таких «томах» у меня были Пушкин и Лермонтов, был почти весь Багрицкий…»
Осенью 1934 года вышла тоненькая книжечка «Голоса молодых», куда вошли и стихи юного Луконина. А через год, после девятого класса, он пошёл работать на завод. Потом его взяли в комсомольскую газету «Молодой ленинец», он стал заниматься в Учительском институте. А осенью 1937 года пришла та самая, решившая его судьбу, телеграмма о зачислении его очно в Литературный институт…
Михаил Луконин, «Товарищ поэзия»:
«Мы съехались со всех концов в Литературный институт имени Горького: Сергей Смирнов из Рыбинска, Яшин из Вологды, Кульчицкий из Харькова, Михаил Львов с Урала, Майоров из Иванова, из Киева Платон Воронько. Потом, из другого института, перешли Наровчатов, Слуцкий, Самойлов. Осенью 1939 года я привёз в Москву Николая Отраду. Коридоры гудели от стихов, стихи звучали в вагонах пригородных поездов, когда мы возвращались в общежитие. Мы бушевали на семинарах Луговского, Сельвинского, Асеева и Кирсанова…»
Кто это – «мы»? Сергей Наровчатов в своей книге «Мы входим в жизнь» уточняет: «Майоров и Коган, Луконин и Кульчицкий, Отрада и Гудзенко, Слуцкий и Самойлов, Воронько и Глазков, Молочко и Львовский…»
Какие имена! Строчку любого возьми – и время верни! Все они чувствовали пороховое дыхание неизбежной войны и все готовились пасть на ней. Павел Коган, погибший одним из первых, написал ещё до финской:
«Но мы ещё дойдём до Ганга,
Но мы ещё умрём в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла родина моя!..»
Рассуждая о военной поэзии и её создателях, поэт и воин Сергей Наровчатов в письме к поэту Мустаю Кариму напишет о своём поэтическом поколении, рождённом Великой Отечественной войной: «Наше поколение не выдвинуло великого поэта, но оно само по себе – всё вместе – выдающийся поэт с его поразительной биографией и прекрасной поэзией, одухотворённой могучими идеями. И у нас есть свои герои, свои мученики, свои святые».
Именно к этому светлому и святому поколению и принадлежит выдающийся поэт Михаил Луконин.
Поэзия Великой Отечественной войны – явление необычайное и, может быть, единственное в истории человеческого духа. А безусловным её правофланговым ещё со времён незнаменитой войны, ещё со времён финских снегов стал астраханец Михаил Луконин. Его так заруганный «шершавый» разговорный стих, его ни на кого не похожий взгляд на войну и определили явное луконинское лидерство в воинских стихах его поколения, потому что, как писал он в «Моих друзьях», «порученные мне горят слова», потому что, как сказал критик Юрий Лопусов: «Михаил Луконин первым заговорил о необходимости сохранить душу в условиях войны».
Поэзия военных лет говорила устами многих неординарных поэтов, но голос этой поэзии поставил наш астраханец Михаил Луконин. Ещё с финской войны её активный участник М. Луконин привёз свою «Маму:
«Мама, если меня простишь
сердцем маминым,
решено:
я расцелую тебя одну,
сердцем послушаю,
обниму,
слёзы вытру, в лицо взгляну…
Перед тем, как уйти на войну».
Вернувшись с финской, Луконин сразу же засобирался на войну Отечественную, потому что там, на войне северной, он понял, что другая, ещё более страшная война – на пороге.
С финской М. Луконин привёз пахнущие порохом «По дороге на войну», «Твоё письмо», «Наблюдателя», — стихотворения, которые он считал первыми в своей жизни (а он много писал и до финской) и которые будут опубликованы в журнале «Знамя» (1940 г.) и «Молодая гвардия» (1941 г.), перед самой Великой Отечественной. К сожалению, его самое мощное стихотворение «Коле Отраде» (1940 г.), которое считал самым лучшим и он сам, и всё его военное поколение, и которым он и поставил, в значительной степени, голос военной поэзии Великой отечественной, не прорвалось тогда к широкому читателю.
Талантливый поэт Николай Отрада (Турочкин) – это друг Луконина, которого Луконин перетянул в Московский Литинститут, погибший на финской войне. Перед тем самым боем Луконин и Отрада обменялись личными медальонами. Так что извещение похоронное получила первой мама Луконина, которая и сама вскоре погибнет в Сталинграде под бомбёжками.
С шершавых, жёстких и нежных строк этого луконинского стихотворения и начнётся подлинная и суровая воинская поэзия и правда войны, начнётся ни на кого не похожий поэт Михаил Луконин
«Я жалею девушку Полю, жалею
за любовь осторожную:
«Чтоб не в плену б».
За: Мы мало знакомы», «не знаю», «не смею»…
За ладонь, отделившую губы от губ.
Вам казался он:
летом – слишком двадцатилетним,
осенью – рыжим, как листва на опушке,
зимою — ходил слишком в летнем,
а весною – были веснушки.
А когда он поднял автомат, –
вы слышите?
Когда он вышел, дерзкий, такой, как в школе,
вы на фронт прислали ему платок вышитый,
вышив:
«Моему Коле!»
У нас у всех были платки поимённые, –
но ведь мы не могли узнать
двадцатью зимами,
что когда на войну уходят безнадёжно влюблённые –
назад приходят — любимыми.
Это всё пустяки, Николай, если б не плакали.
Но живые никак представить не могут:
как это, когда пулемёты такали,
не встать, не услышать тревогу?
Белым пятном на снегу выделяться,
руки не перележать и встать не силиться,
не видеть, как чернильные пятна повыступали на пальцах,
не обрадоваться, что веснушки сошли с лица?!
Я бы всем запретил охать.
Губы сжав – живи!
Плакать нельзя!
Не позволю в своём присутствии плохо
отзываться о жизни, за которую гибли друзья.
Николай!
С каждым годом он будет моложе меня заметней,
постараются годы мою беспечность стереть.
Он останется слишком двадцатилетним,
слишком юным, для того чтобы дальше стареть.
И хотя я сам видел, как вьюжный ветер, воя,
волосы рыжие на кулаки наматывал,
невозможно отвыкнуть от товарища и провожатого,
как нельзя отказаться от движения вместе с землёю.
Мы суровеем.
Друзьям улыбаемся сжатыми ртами,
мы не пишем записок девочкам, не поджидаем ответа…
А если бы в марте, тогда,
мы поменялись местами,
он сейчас обо мне
написал бы вот это». (1940 г.)
Кажется, поэт К. Ваншенкин, который писать начал во время войны, скажет потом, что только фронтовик, который видел много убитых, мог страшно сказать, как у мёртвого «вьюжный ветер, воя, рыжие кудри на кулаки наматывал…» Такого не выдумаешь, не видя это.
«Стихи о финских снегах, — напишет уже в наши дни поэт и критик П. Морозов, — это были стихи, которые наша поэзия не знала, пожалуй, со времён гражданской войны. Тема войны стала надолго основной темой луконинской лирики».
Сам же Луконин в статье «Незабываемый друг» скажет: «… Осенью 1939 года я привёз из Сталинграда Николая Отраду (Турочкина). Ходил с нами добрый и большой Арон Копштейн… Но вот 4 марта 1940-го Платон (Воронько) прибежал к нашему блиндажу, сбросил лыжи и горько сказал: «Нету Отрады и Копштейна. Вчера на озере в бою белофинны с криками: «Сдавайтесь!» окружили их взвод. Николай крикнул: «Москвичи не сдаются!» и бросился на них, ведя огонь. Взвод прорвался. И только вдали, чёрной точкой на снегу, виднелось тело Отрады. И тогда Арон Копштейн снял лыжи, взял ремень, волокушу и пополз за ним. Он уже возвращался обратно, таща за собой тело погибшего друга, когда пуля снайпера попала ему в голову…»
Так вот, с жёсткой правды и правдивой интонации стихотворения «Коле Отраде» и началась честная и строгая поэзия Великой Отечественной войны, ибо уже немолодые поэты времён гражданской войны ещё не знали, как поймать звук войны приближающейся, а гениальные «лобастые мальчики невиданной революции», создатели талантливейших предвоенных, наполненных предчувствием неизбежности войны, — Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Николай Майоров погибли в самом начале войны и написать о ней просто не успели. И потому страшную музыку войны первому было дано услышать правофланговому своего военного поколения астраханцу Михаилу Луконину.
А по поводу того, что поэтический голос Луконина был слишком хриплым, что он, якобы, усиленно подражал интонациям Маяковского… Ещё перед финской и, естественно, перед Второй мировой, Луконин прошёл сквозь все поэтические огни и воды, сквозь все поэтические влияния, а потому его «хрипловатый говор» и был настоящим голосом поэта и воина. Михаил Луконин – один из тех выдающихся поэтов, которые растоптали и разломали крепко сложенную, но и крепко изъезженную китайскую стену добротного русского четырёхстопного ямба (сам Константин Симонов был некоторое время под воздействием луконинского стиха), внёс в стихи сороковых роковых пороховых дух войны, а в поэзию 50-х и 60-х – никем неповторимую, свободную и правдивую луконинскую интонацию.
Кстати, ещё 8 июня 1941 года «Литературная газета», давая обзор последних поэтических публикаций, называя имена Бориса Слуцкого, Михаила Кульчицкого, Сергея Наровчатова и Давида Самойлова, ставила двадцатидвухлетнего Луконина на второе место, сразу за самим Ильёй Эренбургом…
Вот Луконин 1943-го года, середины войны, снова сделавший мощный поэтический рывок, снова своей шершавой и неповторимой интонацией властно раздвигающей границы традиционного стиха. Какие тут могут быть разговоры о социальных штампах и лакдействительности, — ведь это он весомо, резко, зримо, нежно любимой своей пишет:
«Ты думаешь:
принесу с собой
усталое тело своё.
Сумею ли быть тогда с тобой
целый день вдвоём?
Захочу рассказать о смертном дожде,
как горела трава,
а ты – и ты жила в беде,
тебе не нужны слова.
Про то, как чудом выжил, начну,
как смерть меня обожгла,
а ты, ты в ночь роковую одну
Волгу переплыла.
Спеть попрошу, а ты сама
забыла, как поют.
Потом меня сведёт с ума
непривычный уют.
Будешь к завтраку накрывать,
а я усядусь в углу.
Начнёшь, как прежде, стелить кровать,
а я усну на полу.
Потом покоя тебя лишу,
вырою щель у ворот,
ночью, вздрогнув, тебя спрошу:
— Стой! Кто идёт?!
Нет, не думай, что так приду.
В этой большой войне
мы научились ломать беду,
работать и жить вдвойне.
Не так вернёмся мы!
Если так,
то лучше не приходить.
Придём – работать,
курить табак,
в комнате начадить…»
А заканчивается «Приду к тебе» тем классическим четверостишием, которое знали все военные и невоенные, и послевоенные поколения, четверостишием, ставшим поэтической формулой войны:
«В этом зареве ветровом
выбор был небольшой.
Но лучше прийти
с пустым рукавом,
чем с пустой душой».
Вот так! В 1943-м, суровом и переломном году, он, фронтовик, собирается прийти к любимой, чтобы рассказать о смертном дожде, о том, как горела трава (а для Луконина это всегда невыносимо), чтобы работать, чтобы курить табак, чтобы трудно и жадно жить, чтобы слова про любовь сложить и – самое главное – благодарить. Бла-го-да-рить! Всё, что он сделал, спеша к ней, — не одолжение, а долг.
Но, навоевавшись по горло, лирический герой Луконина совсем не собирается приносить к любимой «усталое тело своё». Он должен, он просто обязан вернуть её обожжённую, но убережённую душу свою, а потому для лирического героя поэта лучше «прийти с пустым рукавом, чем с пустой душой». В 43-м, роковом – о душе! Это, как писал Ю. Лопусов, «было сказано тогда, когда в стране насаждалось мнение, что человек – это винтик в механизме государства, и людей незаменимых не существует. Луконин-поэт своими стихами бросил вызов жестокости времени, утверждая непреходящую ценность и неповторимость каждой человеческой жизни».
Там, на большой войне, большой и добрый человек и поэт Луконин зорко и сострадательно замечал не только людские страдания. Он видел жёстко изуродованную землю, её изорванное взрывами, изрытое окопами беззащитное страдающее тело, увидел в танке – живой дом, посочувствовал каждой безжалостно и беспощадно убитой безвинно травинке, а потом, вернувшись с войны, в стихотворении «Пришедшим с войны», в 1945-м, скажет, как и всегда, ни на кого не похоже, то есть – по-луконински:
«Нам не речи хвалебные,
нам не лавры нужны,
не цветы под ногами,
нам, пришедшим с войны.
Нет, не это.
Нам надо,
чтоб ступила нога
на хлебные степи,
на цветные луга.
Не жалейте,
не жалуйте отдыхом нас,
мы совсем не устали.
Нам – в дорогу как раз!..
…Ты прости меня, милая.
Ты мне жить помоги.
Сам шинель я повешу,
сам сниму сапоги.
Сам тебя поведу,
где дома и гроза.
Пальцы в пальцы вплету,
и глазами – в глаза.
Я вернулся к тебе,
но кольцо твоих рук –
не замок, не венок,
не спасательный круг».
Вот таки пришёл с войны много повоевавший и много чего для себя открывший лирический герой Михаила Луконина.
Да, да! «Посвист пуль – на шипенье пилы и пера…»
С осени 1944-го он взахлёб работает над поэмой «Признание в любви», главной своей поэмой, посвящённой семейной истории села Быковы хутора:
«Летит вода, прохладная с утра,
у пристани Быковы хутора…»
В предисловии к изданию 1972 года Луконин скажет: «Эта поэма начиналась издалека, я думал о ней в минуты относительного затишья… Я начал её записывать в 1951-м году. Я мотался с ней по родным просторам Заволжья, писал её на строительстве Волжской ГЭС, она искала выхода в самой жизни и нашла его, когда я зимовал в завьюженном своём селе Быковы хутора, в доме колхозника, при свете керосиновой лампы. Это всё прожито мной, моим отцом и матерью, в ней – опыт моей жизни, всё личное с самого детства…» Личное, как и всё у Луконина, переработано и обобщено.
Вернувшись с войны, поколение поэтов наконец-то прорвалось в печать. С. Наровчатов вспоминал: «Газеты и журналы наконец открыли нам свои страницы и уже больше их не закрывали…»
В 1947 году у М. Луконина вышли сразу четыре книги.
За 16 лет между 1944-м и 1960-м годами (т.е. от начала работы над «Дорогой к миру» до окончания работы над «Признанием в любви») поэмы занимают гигантскую часть луконинского наследия: двадцать тысяч строк. За следующие 16 лет: с 1960-го и до кончины поэта в 1976-м году – около пятисот.
Так случилось, что малая родина поэта, его родные Килинчи, сами вышли на Луконина: старейший житель села Поликарп Андреевич Жариков, друг его отца, как-то прочёл в «Известиях» стихотворение, подписанное «Михаил Луконин». «Не Кузьмы ли Ефимовича сын?» — подумал Поликарп Андреевич и написал в редакцию газеты. В ответ известинцы прислали ему адрес поэта. Так завязалась переписка, а тут и килинчинские школьники узнали от своей учительницы Е.П. Жариковой, что известный поэт М. Луконин родился в их селе, отыскали могилу Кузьмы Ефимовича Луконина, написали поэту и получили благодарный ответ… Для Луконина это было неожиданным и радостным обретением места его рождения, восстановлением заветного звена начала его жизни.
В сентябре 1975 года Михаил Луконин – секретарь правления Союза писателей СССР, руководитель московской писательской организации, — приезжает в Астрахань, ставит памятник на могиле отца в Килинчах, а в Книге почётных гостей школьного музея напишет: «Взволнован встречей с родиной, не могу выразить словами своё восхищение перед педагогами и школьниками села Килинчи, их тщательным, бережливым отношением к истории… Желаю своей дорогой родине, всем юным и всем старым моим землякам бесконечного множества лет и поэзии».
Луконин побывал на полях и тонях района, читал стихи, а уезжая, сказал: «Уезжаю я из вашего и моего края с чувством обновлённого родства с этой землёй… Я обязательно ещё вернусь сюда…»
В конце июня 1976 года (шёл VI съезд писателей) М. Луконин договорился с волгоградцем В. Ледневым, что они опять совершат поездку в Астрахань где-то в начале августа, навестят могилу отца поэта, порыбачат, а затем на машине проедут по волжской пойме до Волгограда. 28 июля Луконин звонил своему другу, сообщил, что будет в Астрахани 5-го августа… 4-го августа поэта не стало…
А на рабочем столе поэта остались заготовки будущей книги. И среди них – о Волге: «И, конечно, главная моя поэзия – Волга. Каждый год, иногда несколько раз в год, я бываю в родных краях, встречаюсь самыми дорогими мне людьми. В прошлом году бывал, и зимой, и летом… Был в Астрахани, в родном селе Килинчи, потом – снова в Заволжье… Я никогда не теряю этой своей кровной связи с людьми и природой Нижнего Поволжья. И вот, сейчас, переворачивая листы весеннего календаря, волнуюсь ожиданием и предчувствием новых дорог…»
Ежегодно в праздничные «луконинские дни» — 29 октября – в килинчинском Доме культуры проводится вечер, посвящённый памяти поэта, школьники читают его стихи и, конечно же, звучит голос самого М. Луконина, читающего «Каплю Волги»:
«Что-то верить стал я в каждую примету.
Серой синью стынет волжская вода.
Может, скоро я в последний раз к тебе приеду
И останусь,
не расстанусь никогда.
Волга-родина, прости слова восторга
И прости меня за всё, что умолчал.
Я живу тобой,
плыву с тобою, Волга,
знаю твёрдо – ты последний мой причал…»
Этот русский богатырь никогда не верил в свою смерть, но… «судьба по следу шла за ним, как сумасшедший с бритвою в руке…»
Когда они всем Литературным институтом добровольцами уходили на финскую войну и, дуря, скрутили бумажки с предсказаниями, ему достался в той шуточной лотерее смертный билет. Прочитав предсказание, Луконин расхохотался, а вскоре написал:
«Такая Родина у сердца…
Вот почему я не умру…»
И когда они отправлялись на вторую войну, на Отечественную, в момент прощания, когда Луконин уже вскочил на ступеньку отправляющегося поезда, у него сорвалась фуражка. Перрон охнул: «Дурная примета!» А Луконин, каким-то чудом подхватил фуражку на лету и расхохотался. Провожающие дружно выдохнули: голова не потеряна…
Однако «сумасшедший с бритвою в руке догнал, всё-таки, чудо-богатыря Михаила Луконина 4-го августа 1976 года.
Поэту было 57 лет.