Людмила Яцкевич, доктор филологических наук. О национальной самодостаточности русского языка и призраке трансгуманизма.

Одним из направлений культурной агрессии людей, которые выдают себя за миссионеров западной цивилизации, стали нападки на русский язык и Православие. Основным пафосом подобных публикаций является утверждение, что во всех бедах и катастрофах русской истории виноваты именно они, русский язык и православная вера. Аргументация приводится удивительно простая, но не убедительная для нас, русских. Её мы рассмотрим далее. Может быть, стоило промолчать, следуя известной русской пословице… Однако это не тот случай, поскольку наше молчание может опять же стать аргументом в пользу их концепции, согласно которой наш язык и наша вера делают нас пассивными, безличными и даже духовно мёртвыми. Повторяемое многократно здесь и там, это утверждение превращается в оружие зомбирования. Всё-таки следует эту паутину разрывать,  а не принимать за голубое небо истины.

Если следовать логике Михаила Эпштейна…

Остановимся для примера на статье Михаила Наумович Эпштейна «О творческом потенциале русского языка. Грамматика переходности и транзитивное общество», опубликованной в журнале «Знамя» № 3 за 2007 год. Автор её  —  человек известный, хорошо образованный, питомец Московского университета, ныне подвизающийся на поприще философа в США,  профессор университета Эмори (США) и почетный профессор Даремского университета (Великобритания).Его статья, рассчитанная на русских филологов и философов,  ставит грандиозную задачу – повлиять на святая святых каждой личности – на его национальное языковое сознание и изменить его в пользу другого языкового сознания, в данном случае – английского. Эти идеи трансформации русского языка и русской филологии автор постоянно развивает все последние годы в своих новых книгах и публикациях, например, в «Проективном словаре гуманитарных наук» (2017 г.).

В качестве материала для формирования своих передовых лингвистических идей и  рекомендаций для русского народа, как говорить по-русски, но на английский манер, М. Эпштейн выбирает категорию переходности русских глаголов. Вначале он совершенно правильно излагает азы русской грамматики:

 «В этой статье рассматривается знакомая нам со школьной скамьи категория переходности – способность глагола иметь при себе прямое дополнение. Например, «рубить дрова», «брать чашку», «бросать мяч», «читать книгу», «мыть руки», «понимать друга», «любить женщину». Переходность – не просто грамматическое свойство глаголов, это мыслительная категория (выделено М. Эпштейном), определяющая, насколько действие, обозначенное глаголом, переходит прямо на предмет. Непереходные глаголы, такие, как «спать», «болеть», «молчать», «скучать», «лежать», «ходить», «падать», «нравиться», «смеяться», не могут иметь при себе прямого дополнения. Они описывают состояние или свойство грамматического субъекта, но не его прямое воздействие на какое-то лицо или предмет» [1].

Далее автор утверждает, ссылаясь на данные «Обратного словаря русского языка» [2] и академика В.В. Виноградова [3], что в русском языке преобладают непереходные глаголы, а переходные составляют только одну треть от общего числа глаголов.  (Попутно заметим, что эти данные не учитывают  живой разговорный язык и русские народные говоры). Из этого факта М. Эпштейн делает неожиданно очень смелый философский вывод:

«Преобладание непереходности в русском языке способствует становлению непереходного мировоззрения, для которого вещи случаются, происходят, движутся сами собой. Это мир, в котором нечто пребывает в себе или движется само по себе, но ничем не движется и ничто не движет. <…> С точки зрения грамматики и логики языка, это языческий, мифический, мистический, отчасти даже сновидческий мир, в котором лица и вещи наделены самочинными свойствами и способностями, не переходящими в дело. Это мир самодовлеющих субстанций, в том числе подвижных, но не мир отношений и взаимодействий. Это недостаточно глагольный мир, он ещё находится в плену субстанциализма и атрибутизма. В русском языке диктатура существительных и прилагательных: что и какой. А глагольный вопрос “что делать?” остаётся исторически безответным, потому что он предполагает развитое транзитивное мышление, не только грамматику, но и этику и политику переходности” (выделено М. Эпштейном).

Автор следует идее трансформации мира, которая была предложена на Всемирном Экономическом Форуме (ВЭФ) в Давосе в 1971 году Клаусом  Швабом. По мнению аналитиков, «главная задача трансгуманизма – изменить человека, созданного по образу и подобию Божию, и вывести его из церковной ограды. И для этого уже есть ряд технологий, конкретный выбор которых, на самом деле, не принципиален, будь то генная инженерия, IT-технологии или замена ценностных установок. Все вместе или по отдельности, они служат единой цели – изменению сущности человека» [https://ruskline.ru/news_rl/2021/02/05/nas_ozhidaet_mutaciya_mira].

 Михаил Эпштейн выбирает «грамматическую технологию»: он предлагает совершить революцию в грамматике русского языка. Поскольку, по его мнению, “на протяжении многих веков своей истории русский язык впал в непереходность”, то необходимо “усиление функции переходности”, нужно “вырвать… глагольную систему из этого оцепенения непереходности, оживить каждый непереходный глагол его переходной функцией”. “Всё это “взорвало бы статический мир” (выделено нами –Л.Я.). Главная цель всех этих революционных разрушений, которые планируются автором,  заключается в следующем  –  изменить наш образ мыслей, чтобы мы могли “мыслить мир не “происходящим”, не “получающимся”, а делающим и делаемым”.

Какие же средства предлагает М. Эпштейн для достижения поставленной цели? Конечно, этими средствами  являются насильственные мероприятия, как и всегда  бывает в революцию. Автор планирует “ввести операцию превращения непереходных глаголов в переходные”, то есть “опереходить, транзитивировать глагольную систему <…> Тогда  у каждого непереходного глагола появится его переходный аналог, со-глагол”. В качестве доказательства того, что такая операция для русского языка посильна и он успешно её перенесёт, М. Эпштейн ссылается на массу примеров того, как это уже происходит в речи столичной интеллигенции и малых детей:

« —  Ты куда машину едешь? Там же яма!
 —    Пришёл, развалился и стал меня скучать.
 —    Я танцевать не умею. – Ничего, я тебя сам танцевать буду.
 —    Папа, полетай меня! Я люблю, когда ты меня летаешь.
—    Не лопни шарик, перестань его надувать.
 —    Мама, не беги меня, я устал.
—   Горбачёв молодец, он разбежал нашу страну в будущее, а вот Ельцин её взял и споткнул”.

Статья М. Эпштейна переполнена подобными речениями.

Да, такое, действительно, встречается в речи тех, кто или ещё не овладел богатствами русского языка (дети, иностранцы), или они ему наскучили и вызывают ироническое отторжение (интеллигенция, утратившая родную почву под ногами). Автор умалчивает о том, что достоянием русской речевой культуры являются такие понятия, как языковые и стилистические нормы, многообразие функциональных и художественных стилей, которые призваны обеспечивать живое разнообразие и цветение русского языка. Видимо, для него они ничего не значат, они не дороги его сердцу, если он в качестве образца для подражания приводит такие примеры: “Кто за девушку платит, тот её и танцует. Кто девушку ночует, тот её и завтракает». Зато каменно незыблемы для него нормы английского языка, которые он и предлагает ввести в грамматику русского языка. В связи с этим он отмечает с удовлетворением:

«Если в русском транзитивация непереходных глаголов делает первые робкие шаги, то в английском она уже давно свершившийся факт. В английском есть, множество глаголов, употребляемых и в переходном, и в непереходном значении, что придаёт им функциональную гибкость, поливалентность».

В каком же направлении собирается Михаил Эпштейн «изменить мышление языкового сообщества» с помощью внедрения в русский язык грамматических норм английского языка, каким  ценным содержанием желает его наполнить?  Это содержание можно определить так  – принуждение более слабого более сильным. Автор сам не формулирует эту мысль явно, но преподносит её в виде ярких примеров преобразованных им на английский манер русских глаголов:

«гулять кого-то     –  делать так, чтобы кто-то гулял
хохотать кого-то   —  делать так, чтобы кто-то хохотал
плавать кого-то   — делать так, чтобы кто-то плавал
падать кого-то   —  делать так, чтобы кто-то падал
ужинать кого-то  — делать так, чтобы кто-то ужинал
ночевать кого-то    — делать так, чтобы кто-то ночевал».

Одним словом, нужно делать так, чтобы кто-то подчинялся твоей воле.

Михаил Эпштейн считает, что всё это соответствует творческому потенциалу русского языка, при этом, что удивительно, он берёт себе в союзники  Вильгельма Гумбольдта (благо, тот не может протестовать) и цитирует его прекрасную мысль: «Язык есть как бы внешнее проявление духа народов; язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык» [4] . Но тогда как быть с нашим русским «Не в силе Бог, а в правде»? Или именно это в нашем национальном сознании и не устраивает преобразователя русского языка? Надо, чтобы правда была в силе? Но если мы будем так думать, то мы уже не будем русскими. Да и истинными англичанами нам тоже тогда не быть. Ведь у Диккенса и Честертона этой мысли тоже не найти. (А если говорить о распространении глагольной переходности в английском языке в большей степени, чем в русском, то это обусловлено аналитическими тенденциями его развития, что вовсе не говорит о том, что и другие языки должны развиваться в этом же направлении.)

Однако это обстоятельство не останавливает Михаила Эпштейна в его революционной лингвистической деятельности. Он готов  распространить её и на английский язык, когда он не дотягивает в своих проявлениях до его революционных идей. Так его озаботили «самые непереходные» экзистенциальные глаголы: быть, существовать, становиться, жить, умирать, возникать, исчезать … Он замечает:

«Даже в английском языке, где глаголы движения, как правило, «опереходились», глаголы существования остаются  сугубо непереходными: be, exist, live, die, emerge, disappear … У этих глаголов, однако, тоже есть свой транзитивный потенциал, не только разговорно-практического, но и метафизического свойства. Подчеркнём: транзитивация нужна не только русскому, но даже и весьма транзитивно развитому и все-таки ещё грамматически недостаточно гибкому английскому языку».

Почему же так обязательно необходима «транзитивация» глаголам существования в русском и английском? Оказывается, по причинам сугубо богословским:

«Чтобы выразить отношение Бога к людям и ко всему сущему (Выделено нами – Л.Я.), стоило бы использовать экзистенциальные глаголы именно в переходном значении, что запрещено нынешней грамматикой. Но мысль о Боге взрывает грамматику».

Уточним: мысль Михаила Эпштейна о Боге взрывает грамматику. Интересно узнать, как ему удалось постигнуть «отношение Бога к людям и ко всему сущему», которое он намерен выразить с помощью «транзитивации» глаголов существования?

И совсем уж демоническим выглядит проект автора уравнять людей и Бога в образе грамматического субъекта глаголов существования после их «транзитивации»:

«Быть, существовать, жить, исчезать кого-то  —  значит делать так, чтобы кто-то был, существовал, жил, исчезал».

Но, если следовать такой рекомендации, то  в переводе на русский (до его «транзитивации») умереть кого-то – соответствует  глаголам уморитьубить,погубить Почему же не устраивает лингвистического революционера данные глаголы? Или слишком прямо называют эти слова то страшное, что скрывается за генетически изменённым глаголом умереть кого-то? Но не слишком ли по-фарисейски звучит фраза «Он умер человека»? Хотя для случаев эвтаназии может пригодиться. Но не по-Божески это, да и не по-человечески! И русский язык правильно сделает, если будет сопротивляться подобной операции над собой. Иначе получится генетически изменённый продукт, опасный для жизни …

Если следовать духу русского языка …

Глаголы нашего языка остаются
во всей своей непокорной самостоятельности,
не поддающейся теоретическим объяснениям.
К.С. Аксаков

Философией грамматики русского языка до Михаила Эпштейна интересовались многие мыслители. Назовём хотя бы такие известные имена прошедших столетий, как М.В.Ломоносов, А.С. Хомяков, К.С. Аксаков, Н.П. Некрасов, А.А. Потебня, Д.Н. Овсянико-Куликовский, П.А. Флоренский, И.И. Мещанинов. И в наши времена эта тема является важной, о чём свидетельствуют работы В.В. Колесова, К.И. Валькова, Б.М. Гаспарова, Н. Безлепкина, цикл статей в серийном издании сборника «Логический анализ языка» и др.

Как же определяли национальное своеобразие русского глагола наши мыслители? Делали они это всегда с любовью и не посягали никогда на внутренние законы жизни языка, хотя, конечно, иногда и горячились и приходили к излишне категоричным выводам.  Так, например, известно, что К.С. Аксаков, исходя из того, что у форм русского глагола в речи нет постоянных значений времени, ошибочно считал, что в русском языке отсутствует грамматическая категория времени.  Но из этого он вовсе не делал вывода о необходимости искусственно навязывать эту категорию языку. Напротив, он объективно показал, почему русский глагол не обладает сложной системой форм времени, характерной для германских и романских языков. Он выдвинул две причины. Первая причина заключается в том, что русский глагол, в отличие от глагола в других языках, обладает категорией вида и лексико-грамматическими разрядами способов глагольного действия, которые и призваны отражать характер протекания действия в пространстве и времени. Например: бежать – бегать – побежать – сбегать – убежать – прибежать; думать – подумать – задумать – задумывать — придумать – придумывать — подумывать и др. То есть для русского глагола важнее выразить внутреннее качество действия, а не его линейную последовательность во времени [5]. В связи с этим К.С. Аксаков писал:

 «Глагол в Русском языке выражает самое действие, его сущность …  Язык наш обратил внимание на внутреннюю сторону или качество действия и от качества уже вывел по соответствию заключение о времени … Вопрос качества, вопрос: как? есть вопрос внутренний и обличает взгляд на сущность самого действия; вопрос времени, вопрос: когда? есть вопрос поверхностный и обличает взгляд на внешнее проявление действия. Я нисколько не завидую другим языкам и не стану натягивать их поверхностных форм на русский глагол» [6].

Вторая причина, главная, лежит в особенностях русского национального миросозерцания. Современные исследователи справедливо отмечают, что « для Аксакова обнаруженное им языковое явление имело философское значение и позволило поставить вопрос о различии между рационалистически отвлечённой категоризацией жизненного опыта, составляющей, согласно славянофильской концепции, сущность западной ментальности, и органическим подходом, стремящимся проникнуть в суть бытия, — то, что является отличительным свойством русской культурной традиции» [7].

Мы не случайно обратились к мыслям К. С. Аксакова о русском глаголе, поскольку они представляются нам очень своевременными и полезными при рассмотрении  вопроса о категории переходности в русском языке, поставленной в статье М. Эпштейна. Дело в том, что идея насильственной «транзитивации» всех непереходных глаголов просто не осуществима с точки зрения грамматической системы русского языка.  А с точки зрения национального духа этого языка просто кощунственна.

Как и грамматика любого другого языка, русская грамматика представляет собой систему систем. В ней все единицы языка взаимосвязаны определённым образом, поэтому разрушение (или искусственное преобразование) одного типа слов повлечёт за собой обрыв многих соотношений в языке и приведёт к грамматическому хаосу. Трудно предсказать все эти катастрофические последствия, остановлюсь только на одной несуразности.

М. Эпштейн утверждает, что, научив всех  употреблять непереходные глаголы вместе с существительными в винительном падеже (например, Я его молчу. Я его хохочу. Я его сижу. Я его скучаю и т.п.), он создаст со-глаголы: каждый непереходный глагол может приобретать функцию переходного. Однако  с точки зрения русской грамматики этот процесс оказывается совсем не таким. Непереходные глаголы сохранят свою непереходность, даже если они будут сочетаться с винительным падежом существительного, поскольку этот падеж в конструкциях подобного типа обозначает вовсе не прямой объект данного глагола, а его субъект. (Ср. подобное также происходит, когда от непереходных глаголов образуются существительные: его молчание, его хохот, его сидение). Ведь в приведённых выше примерах молчать, хохотать, сидеть будет всё-таки «он», которого заставляют это делать, а не «я», который заставляет «его». Семантическая специфика таких конструкций — выражение особого типа модальности: от значения «помогать кому-либо  или чему-либо осуществлять действие» (Там канава, прыгни лошадь) до значения «насильно заставлять кого-либо или что-либо совершать действие» (А ну-ка исчезни! Или мы сами тебя исчезнем). Примеры даны из статьи М. Эпштейна.   Подобное модальное значение возникает в результате противоречия между лексической непереходностью глагола и формально-грамматической переходностью конструкции предложения, в котором он употребляется. Таким образом,  результат подобной «транзитивации»  будет заключаться  не в увеличении запаса переходных глаголов в русском языке, как предполагает М. Эпштейн, а в другом.  Подобное преобразование может спровоцировать широкое развитие семантики «жесткой» модальности речи и мыслительной категории волюнтаризма. Только в неволе, в местах лишения свободы, можно заставить человека производить действия или впадать в состояния, которые являются по своей природе проявлением только его собственной волиего собственного выбора. А именно такие действия и состояния обозначаются в русском языке непереходными глаголами. Нужно ли такое новшество русскому языку и нашему обществу?

 Мы приветствуем процитированную автором мысль Гумбольдта о том, что «глагол – нерв самого языка», «глагол главенствует и является душой всего речеобразования» [8]. Однако трудно согласиться с М. Эпштейном, когда он пытается определить единую для всех языков меру глагольности, а если какие-то языки до этой меры не дотягивают, то считать эту их особенность  несовершенством.  По его мнению, именно переходность «является душой глагольной системы,  мерой глагольности глагола», а вот русский язык, «на протяжении многих веков своей истории … впадал в непереходность».

Однако ещё академик И.И. Мещанинов, исследуя грамматики разных языков, установил, что степень глагольности глагола зависит не только от него самого, но и от других частей речи, то есть от их системы в целом, а также от синтаксиса [9]. Приведём некоторые доводы в защиту глагольности русского глагола, а именно непереходных  глаголов, на которые и направил свою революционную разрушительную силу М. Эпштейн.

 В отличие от переходных глаголов,  которые обязательно требуют прямого дополнения, непереходные глаголы, не требующие этого, являются не только «нервом самого языка», но и смысловым центром высказывания. Сравним:  Я сплю (неперех. гл.) и Я вижу (перех. гл.) сон … (дом, небо, собаку, брата и т.п.) ;  Холодает (неперех. гл.) и Ветер (дождь и т.п.) холодит (перех. гл.) щёки (лицо, руки, грудь и т.п.); Несётся (неперех. глаг.) автомобиль и Иван несёт (перех. гл.) корзину … (чемодан, ребёнка  и т.д.). Таким образом, переходные глаголы требуют обязательного сочетания с существительным, обозначающим прямой объект, а непереходные этого не требуют. В силу этого переходные глаголы, особенно при активном развитии полисемии, должны обслуживаться большим количеством различных имён существительных в винительном падеже. Кроме приведённых выше примеров, см. также: класть платок в карман (краски на холст, масло в кашу, печь из кирпича, начало делу и др.). Следовательно, можно сделать вывод: чем больше в речи переходных глаголов, тем больше в ней и существительных, с которыми они совместно выражает смысл высказывания. Эта особенность переходных глаголов приводит к значительному увеличению частоты  употребления существительных в речи.

В тоже время, чем больше в речи непереходных глаголов, тем меньше в ней имён существительных, тем больше наша мысль сосредоточена на действии, состоянии и процессе.

Сравним два отрывка из «Евгения Онегина». Первый отрывок насыщен переходными глаголами, которые обязательно влекут за собой и существительные:

Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходыбрилалбы,
Ходила в баню по субботам,
Служанок била осердясь –
Всё это мужа не спросясь.

Во втором отрывке лидируют непереходные глаголы:

Увы! На жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут …
Так наше ветреное племя
Растёт, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.

Можно привести бесконечное число других примеров самодостаточности непереходных глаголов для создания  образной русской речи.

Безусловно, и в предложениях с непереходными глаголами тоже могут быть косвенные падежи существительных, выполняющие функции различных обстоятельств или косвенных дополнений, но они появляются  на тех же основаниях и с такой же частотой, что и в предложениях  с переходными глаголами, которые к тому же всегда обременены существительными-дополнениями.

Очень заметно, что именно в первом отрывке с переходными глаголами субстанциональность речи и мысли несравнимо выше, чем во втором –  с непереходными глаголами. Так что напрасно М. Эпштейн противопоставляет существительные и глаголы, говоря о том, что в русском языке ощутим недостаток переходных глаголов и поэтому в нём возникла «диктатура существительных и прилагательных». Тем более следует учитывать, что в разных функциональных и художественных стилях соотношение глаголов и имён существительных и прилагательных значительно колеблется, поскольку  использование этих частей речи подчиняется не искусственным каменным нормам, а живому духу языка, как, например, в следующем стихотворении архиепископа Иоанна  Сан-Францисского (Шаховского), в тексте которого используется всего пять глаголов, два переходных и три непереходных, но «диктатуры существительных и прилагательных» совершенно не чувствуется:

ГОРНЫЕ РОЗЫ
Есть много знаков у кустов Синая,
Ожогов и окалин бытия.
И поднимается душа моя,
Ещё огня последнего не зная.

Всё ближе синева, трудней дыханье,
Последний воздух берегут уста,
И тает утомительное знанье
Пред розами горящего Куста.
1971 г.

В стихотворении отражено свободное движение духа лирического героя в Божественную высь. Именно свободное движение!

Перефразируя Ф.М. Достоевского, я утверждаю: если бы даже М. Эпштейн всех убедил, что истина на его стороне, я бы всё равно выбрала не его генетически модифицированный языковой продукт, а великий русский язык Пушкина и русской классической литературы. 

Призрак транзитивной философии

Впрочем, М. Эпштейн прямо ни на чём не настаивает, несмотря на революционность своего лингвистического проекта. Он только обвиняет русский язык и философствует. Проект  «транзитивации»  русских глаголов – это всего лишь прикладная сфера философии возможного, которую исповедует М. Эпштейн [10]. Небытийный смысл этого философского трансмодернизма раскрыт в статье В.А. Кутырёва, который пишет:

«Сейчас человечество устремилось в сослагательное наклонение. Философия третьей эпохи не скрывает своей чистой условности. Эта открытая форма значимости лишена всякого определённого значения. Она ничего не значит ни для мира, ни для индивидуума, ни для общественного благополучия. Она создаёт собственную, чисто мысленную, не зависящую от эмпирических фактов историю событий и «космософию» возможных миров. ( Выделено нами – Л.Я.) [11].

Тем не менее, опасность для русской культуры здесь большая. Дело в том, что подобные проекты возможного генетического изменения русского языка нацелены на изменение не только грамматического сознания тех, для кого этот язык является родным, но и на преобразование национального сознания в целом.  Автор проекта считает, что русский язык до тех пор, пока он является «непереходным», не может справиться с задачей «свободного мышления». У Эпштейна на этот счёт грандиозные планы:

«Конечно, сейчас мы находимся только на подступе к этому океану новых возможностей русского языка. Если бы переходность вошла в сознание всего языкового сообщества как переменчивая функция любого глагола, то через одно-два поколения у нас, возможно, было бы другое общество. Общество, которое не претерпевает существующего положения вещей, а само существует вещи, делает так, чтобы они существовали такими, какими оно хочет их и делает их».

Это высказывание лингвистического революционера показалось нам очень похожим на мысли одного из героев романа Достоевского «Бесы».

М. Эпштейн, как образованный филолог, прекрасно понимает:

«Грамматика – самая сильная и самая тайная из всех общественных идеологий. В обществе, которое столько раз было обмануто всеми идеологами, это единственная идеология, общая для всех носителей данного языка, а главное, всё ещё имеющая власть над умами, именно в силу своей бессознательной внедрённости в язык».

Именно эта концептуальная прочность и сила грамматики и привлекла М. Эпштейна. Он предполагает:

«Изменение грамматической модели может иметь более глубокие последствия в масштабе исторической судьбы народа, чем «стройки века», «днепрогэсы» и «газпромы».

Вместе с тем, он понимает, что «изменить грамматику языка гораздо труднее, чем провести национализацию или, напротив, приватизацию собственности». После прочтения этой фразы возникают какие-то очень тревожные ассоциации, поскольку мы все знаем,  как «проводили» национализацию и приватизацию в России.

Однако не будем пугаться, а лучше подумаем о том, что в нашей современной жизни и культуре позволяет определённой части интеллигенции строить подобные  миражи.

Нам представляется, что  главная причина  этого явления глубоко вскрыта и рассмотрена в книгах К.И. Валькова, в частности, в его книге, вышедшей в 2006 году, «Азбука для самых грамотных». Её  автор считает, что в современном мире постоянно «возникает и укрепляется мифология проекционного схематизма, которую можно охарактеризовать как попытку жить и действовать внутри модели, а не внутри породившей эту модель Реальности. Так иногда художник, пишущий картину, или рассматривающий её зритель увлечённо вживаются в «расплющенное пространство» живописного полотна, чувствуют себя как бы действующим лицом явленного на полотне воображаемого, условного мира» [12].

Именно приверженность мифологии проекционного схематизма вдохновляет М. Эпштейна, когда он заявляет в конце своей статьи:

«Сегодня нужны не просто критики, но и искусные инженеры языка, способные производить анализ языковой ситуации и на его основе  —  тончайшие синтезы новых слов и правил, новых моделей словосочетания и мыслепорождения. Лингвоинженер, законодатель (выделено М. Эпштейном), строитель языка – тот, кто создаёт новые знаки и меняет навыки мышления в обществе,  — едва ли не самая нужная, хотя ещё и не востребованная фигура в России XXI века».

С мифологией проекционного схематизма, подменяющей собой Реальность, в данном случае реальную жизнь русского языка, связана философия литоморфизма. К.И. Вальков её определяет так:

«Когда неодушевлённому предмету приписываются свойства человеческой натуры, то в ход идёт термин «антропоморфизм». А если, напротив, живому человеческому слову, понятию придаётся статус вещи, конкретного явления, то как эту тенденцию или, если угодно, эту привычную программу следует назвать? Условимся использовать сходное по звучанию, тоже построенное на греческой основе выражение литоморфизм. То есть не человеку, а камню уподобление» [13].

Проводить операцию «транзитивации» или какую-либо другую над живым глаголом может только тот, для кого он является всего лишь вещью, камнем, а не живым организмом нашего национального сознания, нашей русской культуры.

*  *  *

Лингвистические химеры не менее опасны, чем политические. Опасно, когда за надуманными грамматическими схемами не видят реальности языка.

Но пока живы русские люди, будет жить и свободная река русской речи. Как сказал наш великий языковед А.А. Потебня: «Слово начинается в человеке, но никогда не кончается в нём».

Интернет-портал «Российский писатель»

Примечания

1. Эпштейн Михаил. О творческом потенциале русского языка. Грамматика переходности и транзитивное общество // журнал «Знамя»,  № 3, 2007. Далее в тексте приводятся  цитаты из этого источника.
2. Обратный словарь русского языка. М.: Советская энциклопедия, 1974. С. 940.
3. Виноградов В.В. Русский язык (грамматическое учение о слове). М.: Высшая
школа, 1972. С.506.
4. Гумбольдт В. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества // Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. М.: «Прогресс», 2000. С. 68.
5. Аксаков К.С. О русских глаголах // Аксаков К.С. Полн. Собр. соч. Т. 2. Ч. 1. С. 417.
6. Аксаков К.С. О русских глаголах  … С. 414, 416.       
7. Гаспаров Б.М. Лингвистика национального самосознания // Логос. -1999.-  № 4. С. 54-55; Безлепкин Н. Философия языка в России. К истории русской лингвофилософии. С.-ПБ, 2002. – С. 72-74.
8. Гумбольдт В. О различии строения человеческих языков … С. 199, 267.
9. Мещанинов И.И. Члены предложения и части речи. – Л.: Наука, 1978.
10. Эпштейн М. Философия возможного: модальность в мышлении и культуре. СПб., 2001; Эпштейн М. Знак пробела. О будущем гуманитарных наук. М., 2004.
11. Кутырёв В.А. Философия иного, или Небытийный смысл трансмодернизма  // Вопросы философии. – 2005 —  № 12. С. 6.
12. Вальков К.И. Азбука для самых грамотных. – СПБ., 2006. — С. 245
13. Вальков К.И. Азбука для самых грамотных. — СПБ., 2006. — С. 248.

Поделиться:


Людмила Яцкевич, доктор филологических наук. О национальной самодостаточности русского языка и призраке трансгуманизма.: 3 комментария

  1. Отличная научная статья. Автору здоровья и моя личная благодарность. С Уважением!

  2. Ах, как кому-то хочется нас переделать! Только вот руки и мозги коротки! А понимание нашего национального характера и языка и вовсе не задалось передельшикам!

Добавить комментарий для Павел Потлов Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *