Евгений Артюхов. «Стал я сильным, как тёрн, и железным…» 8 января – день рождения замечательного русского поэта Ярослава Смелякова.

Если бы меня попросили одной фразой охарактеризовать поэзию Ярослава Васильевича Смелякова (1913 -1972), то я бы сказал, что этот поэт писал монументальные стихи.

Неспроста, вспоминая о нём, Михаил Дудин заметил, что хоть он и был старше всего лишь на три года, но его справедливо считали «поэтом молодости моего поколения». И Константин Симонов на похоронах подтвердил: «Он был самым талантливым из всех нас».

А я помню, какое впечатление произвели на меня «Командармы гражданской войны» из его замечательной книжки середины 60-х «День России».

Поэт не затаскивал в свои стихи риторику и публицистику, осуждая сталинские репрессии и воскрешая жертвы сталинизма, нет, — Смеляков словно бы глядел на вещи совсем иным, проникающим в самую суть взглядом:

В петлицах шпалы боевые

за легендарные дела.

По этим шпалам вся Россия,

как поезд, медленно прошла.

Этот поэт не мелочился. Предметы и события он умел видеть, как никто, крупно, и своё место определять достойно:

И современники, и тени

в тиши беседуют со мной.

Острее стало ощущенье

шагов Истории самой.

Она своею тьмой и светом

меня омыла и ожгла.

Всё явственней её приметы,

понятней мысли и дела…

И чему удивляться, если в тридцать с небольшим он научился говорить от имени своего поколения:

…Своей безусловною властью,

от имени сверстников всех,

я проклял дешёвое счастье

и лёгкий развеял успех.

Я строил окопы и доты,

железо и камень тесал,

и сам я от этой работы

железным и каменным стал.

Я стал не большим, а огромным –

попробуй тягаться со мной!

Как Башни Терпения домны

стоят у меня за спиной…

Какой бы он темы не касался, от него везде веяло мощью. Вот он у могилы павших солдат стоит «тихо, как память». Вот по улицам зимней столицы идёт не обычным прохожим, а ступает, как Иван Калита, собирающий «на паперти жизни» в наследство для будущих поколений русские слова.

А его «Кладбище паровозов» с «мамонтами пятилеток, сбившими свои клыки». А его «Земля», которую он возил «в тачке скрипучей, так, как женщины возят детей», которую «поднимал лопатой и валил на колени кайлом»:

…Ты дала мне вершину и бездну,

подарила свою широту.

Стал я сильным, как тёрн,

и железным –

даже окиси привкус во рту.

Человек с голубыми глазами,

не стыжусь и не радуюсь я,

что осталась земля под ногтями

и под сердцем осталась земля…

Даже с любимой он мог заговорить монументальным голосом:

Приснилось мне, что я чугунным стал.

Мне двигаться мешает пьедестал.

Рука моя трудна мне и темна,

и сердце у меня из чугуна.

В сознании, как в ящике, подряд

чугунные метафоры лежат.

И я слежу за чередою дней

из-под чугунных сдвинутых бровей.

Вокруг меня деревья все пусты,

на них ещё не выросли листы.

У ног моих на корточках с утра

самозабвенно лазит детвора,

а вечером, придя под монумент,

толкует о бессмертии студент.

Когда взойдёт над городом звезда,

однажды ночью ты придёшь сюда.

Всё тот же лоб,

всё тот же синий взгляд,

всё тот же рот,

что много лет назад.

Как поздний свет из тёмного окна,

я на тебя гляжу из чугуна.

Недаром ведь

торжественный металл

моё лицо и руки повторял.

Недаром скульптор

в статую вложил

всё, что я значил и зачем я жил.

И я сойду с блестящей высоты

на землю ту, где обитаешь ты.

Приближусь прямо к счастью своему,

рукой чугунной тихо обниму.

На выпуклые грозные глаза

вдруг набежит чугунная слеза.

И ты услышишь в парке под Москвой

чугунный голос, нежный голос мой.

А что тогда говорить про знаменитое, запевшееся бардами ещё довоенное стихотворение «Если я заболею…»:

Если я заболею,

к врачам обращаться не стану,

обращаюсь к друзьям

(не сочтите, что это в бреду):

постелите мне степь,

занавесьте мне окна туманом,

в изголовье поставьте

ночную звезду.

Я ходил напролом.

Я не слыл недотрогой.

Если ранят меня

в справедливых боях,

забинтуйте мне голову

горной дорогой

и укройте меня

одеялом в осенних цветах.

Порошков или капель — не надо.

Пусть в стакане сияют лучи.

Жаркий ветер пустынь,

серебро водопада –

вот чем стоит лечить.

От морей и от гор

так и веет веками,

как посмотришь — почувствуешь:

вечно живём.

Не облатками белыми

путь мой усеян, а облаками.

Не больничным

от вас ухожу коридором,

а Млечным Путём.

Я не стану пересказывать биографию Ярослава Васильевича (она общедоступна), рассказывать о трёх его ходках за колючую проволоку (в войну в связи с пленом, и дважды по доносам «братьев-писателей»), не стану говорить и о тех блестящих стихах, появившихся после отсидок : («Воробей», «Земляки», «Шинель», «Послание Павловскому»…). Разве что напомню, процитировав «Жидовку», поскольку этому замечательному стихотворению не везло больше всех: всякий публикатор старался его пригладить, начиная от названия («Гимназистка» и проч.) и кончая беспардонным занятием, почерпнутым, видимо, на занятиях в кружке кройки и шитья:

Прокламация и забастовка,

Пересылки огромной страны.

В девятнадцатом стала жидовка

Комиссаркой гражданской войны.

Ни стирать, ни рожать не умела,

Никакая не мать, не жена —

Лишь одной революции дело

Понимала и знала она.

Брызжет кляксы чекистская ручка,

Светит месяц в морозном окне,

И молчит огнестрельная штучка

На оттянутом сбоку ремне.

Неопрятна, как истинный гений,

И бледна, как пророк взаперти, —

Никому никаких снисхождений

Никогда у неё не найти.

Только мысли, подобные стали,

Пронизали её житиё.

Все враги перед ней трепетали,

И свои опасались её.

Но по-своему движутся годы,

Возникают базар и уют,

И тебе настоящего хода

Ни вверху, ни внизу не дают.

Время всё-таки вносит поправки,

И тебя ещё в тот наркомат

Из негласной почётной отставки

С уважением вдруг пригласят.

В неподкупном своём кабинете,

В неприкаянной келье своей,

Простодушно, как малые дети,

Ты допрашивать станешь людей.

И начальники нового духа,

Веселясь и по-свойски грубя,

Безнадёжно отсталой старухой

Сообща посчитают тебя.

Все мы стоим того, что мы стоим,

Будет сделан по-скорому суд —

И тебя самоё под конвоем

По советской земле повезут.

Не увидишь и малой поблажки,

Одинаков тот самый режим:

Проститутки, торговки, монашки

Окружением будут твоим.

Никому не сдаваясь, однако

(Ни письма, ни посылочки нет!),

В полутёмных дощатых бараках

Проживёшь ты четырнадцать лет.

И старухе, совсем остролицей,

Сохранившей безжалостный взгляд,

В подобревшее лоно столицы

Напоследок вернуться велят.

В том районе, просторном и новом,

Получив как писатель жильё,

В отделении нашем почтовом

Я стою за спиною её.

И слежу, удивляясь не слишком —

Впечатленьями жизнь не бедна, —

Как свою пенсионную книжку

Сквозь окошко толкает она.

Недалёкие люди, завистники и проходимцы каких только ярлыков не клеили этому мастеру стиха, ходившему, как сам писал, «с рогатиной на слово». А за «Жидовку» и особенно за стихотворение, посвящённое Маяковскому, впервые напечатанное в альманахе «Поэзия» в середине 73-го, в котором он называл своими именами «душечек-хохотушечек, кошечек полусвета», «траурных торговок» записками поэта, всех этих «вероник и брехобриков», — так ещё и антисемитом. Это его-то, автора замечательной баллады о Любке Фейгельман, незабываемой, начиная с 30-х годов:

ЛЮБКА

Посредине лета

высыхают губы.

Отойдем в сторонку,

сядем на диван.

Вспомним, погорюем,

сядем, моя Люба,

Сядем посмеёмся,

Любка Фейгельман!

Гражданин Вертинский

вертится. Спокойно

девочки танцуют

английский фокстрот.

Я не понимаю,

что это такое,

как это такое

за сердце берёт?

Я хочу смеяться

над его искусством,

я могу заплакать

над его тоской.

Ты мне не расскажешь,

отчего нам грустно,

почему нам, Любка,

весело с тобой?

Только мне обидно

за своих поэтов.

Я своих поэтов

знаю наизусть.

Как же это вышло,

что июньским летом

слушают ребята

импортную грусть?

Вспомним, дорогая,

осень или зиму,

синие вагоны,

ветер в сентябре,

как мы целовались,

проезжая мимо,

что мы говорили

на твоём дворе.

Затоскуем, вспомним

пушкинские травы,

дачную платформу,

пятизвёздный лёд,

как мы целовались

у твоей заставы,

рядом с телеграфом

около ворот.

Как я от райкома

ехал к лесорубам.

И на третьей полке,

занавесив свет:

«Здравствуй, моя Любка»,

«До свиданья, Люба!» —

подпевал ночами

пасмурный сосед.

И в кафе на Трубной

золотые трубы, —

только мы входили, —

обращались к нам:

«Здравствуйте,

пожалуйста,

заходите, Люба!

Оставайтесь с нами,

Любка Фейгельман!»

Или ты забыла

кресло бельэтажа,

оперу «Русалка»,

пьесу «Ревизор»,

гладкие дорожки

сада «Эрмитажа»,

долгий несерьёзный

тихий разговор?

Ночи до рассвета,

до моих трамваев?

Что это случилось?

Как это поймёшь?

Почему сегодня

ты стоишь другая?

Почему с другими

ходишь и поёшь?

Мне передавали,

что ты загуляла —

лаковые туфли,

брошка, перманент.

Что с тобой гуляет

розовый, бывалый,

двадцатитрехлетний

транспортный студент.

Я ещё не видел,

чтоб ты так ходила —

в кенгуровой шляпе,

в кофте голубой.

Чтоб ты провалилась,

если всё забыла,

если ты смеёшься

нынче надо мной!

Вспомни, как с тобою

выбрали обои,

меховую шубу,

кожаный диван.

До свиданья, Люба!

До свиданья, что ли?

Всё ты потопила,

Любка Фейгельман.

Я уеду лучше,

поступлю учиться,

выправлю костюмы,

буду кофий пить.

На другой девчонке

я могу жениться,

только ту девчонку

так мне не любить.

Только с той девчонкой

я не буду прежним.

Отошли вагоны,

отцвела трава.

Что ж ты обманула

все мои надежды,

что ж ты осмеяла

лучшие слова?

Стираная юбка,

глаженая юбка,

шёлковая юбка

нас ввела в обман.

До свиданья, Любка,

до свиданья, Любка!

Слышишь?

До свиданья,

Любка Фейгельман!

Жизнь его била и ломала, но он удары держал. И всегда помнил, что судьба обошлась с ним мягче, чем с его друзьями – «витязями российского стиха» — Павлом Васильевым и Борисом Корниловым, расстрелянными в тридцатые годы.

Может, поэтому без всяких сантиментов, сдержанно, и вместе с тем очень трогательно звучит его «Попытка завещания», обращённая к жене:

Когда умру, мои останки,

с печалью сдержанной, без слёз,

похорони на полустанке

под сенью слабою берёз.

Мне это так необходимо,

чтоб поздним вечером, тогда,

не останавливаясь, мимо

шли с ровным стуком поезда.

Ведь там лежать

в земле глубокой

и одиноко и темно.

Лети, светясь неподалёку,

вагона дальнего окно.

Пусть этот отблеск

жизни милой,

пускай щемящий проблеск тот

пройдёт, мерцая, над могилой

и где-то дальше пропадёт…

Но вот в связи с судьбой не выходит из головы история, которую вычитал в новосибирском сборнике «Знаменитые неизвестные» сравнительно недавно:

«С жизнью Смелякова неразрывно связана история массивного серебряного кольца с масонской эмблемой, подаренного им Маргарите Алигер в короткую пору их юношеского романа.

А дело было в том, что, подарив кольцо, Ярослав сказал любимой: «Помни, пока будешь носить кольцо, у меня всё будет хорошо».

Кто станет в юности воспринимать подобные заявления всерьёз?

Маргарита Алигер, выйдя замуж, сняла кольцо; чтобы не будило воспоминаний, засунула куда-то в ящик – и Смеляков оказался в лагере. Прошло около четырёх лет – кольцо нашлось, а вместе с ним вернулся и поэт. Так оно и продолжалось: исчезнет, потеряется перстень – и приходят известия то ли о гибели, то ли об очередном несчастье. Отыщется кольцо в старом халатике – и, оказывается жив Ярослав, вот-вот вернётся…

Перед смертью Смелякова кольцо сломалось. Поэтесса положила его в ящик, хотела отдать в починку, но не успела – Ярослав Смеляков не дожил до своего шестидесятилетия».

Верить этому или нет – решайте сами. От себя лишь замечу, что легенды вокруг мелких личностей или сомнительных дарований не возникают. О них не вспоминают, а стихов не посвящают и подавно.

Мне же как раз и хочется завершить рассказ о выдающемся поэте стихотворением, которое было в своё время посвящено ему:

Всего и минуло лет сорок,

как он покинул белый свет –

эпохи сталинской осколок,

советской выучки поэт.

Я не знавал его живого,

но ясно вижу из стиха,

что крепок был, как крепко слово,

и плотно сложен, как строка.

Продукт рабочего закваса,

всю жизнь свою считал за честь

служить трудящемуся классу

и за него из кожи лезть.

И строго следовать завету

быть злободневнее других

и возглавлять в Москве поэтов

по праву лучшего из них.

А пролетарские скрижали

горячей веры и письма

ни разу не поколебали

ни плен, ни лагерь, ни тюрьма…

«Он позабыт», — сказать не смею.

Сказать: «Он с нами» — тоже ложь.

С рабочей правдою своею

сейчас не больно проживёшь.

И лишь в гитарных переборах

ещё мне слышится подчас,

что не больничным коридором

он удаляется от нас.

Что Млечного Пути раздолье

расцвечивает, как всегда,

поставленная в изголовье,

его кремлёвская звезда.

И что забвения не будет:

талант проглянет всё равно, —

ведь распахнут когда-то люди

туманом скрытое окно.

Поделиться:


Евгений Артюхов. «Стал я сильным, как тёрн, и железным…» 8 января – день рождения замечательного русского поэта Ярослава Смелякова.: 5 комментариев

  1. Станислав Куняев написал о Смелякове так:
    «Нет, он был не прост, этот белорус, впервые арестованный «за моральное разложение» в конце 1934 года. Тогда при обыске в его квартире была найдена книга Гитлера «Моя борьба». А потом — финский плен, а после вызволения из плена подневольная работа на тульских шахтах, а в 1951 году еще один арест и еще три года лагерной жизни в Инте. Но ему повезло больше, нежели его друзьям — Борису Корнилову и Павлу Васильеву: где они похоронены — не знает никто. Вроде бы проклинать должен был поэт это время, но вспоминаю, как его жена Татьяна Стрешнева на смеляковской даче в Переделкине незадолго до смерти поэта с ужасом и восторгом рассказывала мне:
    — Я иногда слышу, как он во сне бредит, разговаривает. Так вы не поверите: однажды прислушалась и поняла, что он с кем-то все спорит, все советскую власть отстаивает!

    Я строил окопы и доты,
    железо и камень тесал,
    и сам я от этой работы
    железным и каменным стал.

    Я стал не большим, а огромным —
    попробуй тягаться со мной!
    Как Башни Терпения, домны
    стоят за моею спиной.

    Стихи не о выполнении каких-то хозяйственных планов, не о достижении успехов в личной судьбе, это — о строительстве небывалой в истории человечества цивилизации.
    Конечно, Смеляков понимал, что ее созидание требует непомерных жертв, и главный вопрос, мучивший его всю жизнь, был таков: что определяло эти жертвы — принуждение или добрая воля? Если принуждение — то великая цивилизация строится на песке, и рано или поздно ее домны и Башни Терпения пошатнутся. Если жертвы добровольны и над ними мерцает венчик священного, религиозного, в полном смысле слова, пламени, тогда они ни за что не канут в небытие и забвение…»
    Приняв свое время, Смеляков воплотил его — подчас с поразительной силой.
    Ему в полной мере досталось в жизни и от врагов, и от своих.
    Поэт чувствовал и завещал нам нелегкое бремя памяти обо всем русском крестном пути.

  2. ЯРОСЛАВ СМЕЛЯКОВ (1912 – 1972)

    ОПЯТЬ НАЧИНАЕТСЯ СКАЗКА

    Свечение капель и пляска.
    Открытое ночью окно.
    Опять начинается сказка
    На улице, возле кино.
    Не та, что придумана где-то,
    А та, что течёт надо мной,
    Сопутствует мраку и свету,
    В пыли существует земной.
    Есть милая тайна обмана,
    Журчащее есть волшебство
    В струе городского фонтана,
    В цветных превращеньях его.
    Я, право, не знаю, откуда
    Свергаются тучи, гудя,
    Когда совершается чудо
    Шумящего в листьях дождя.
    Как чаша содружества брагой,
    Московская ночь до окна
    Наполнена тёмною влагой,
    Мерцанием капель полна.
    Мне снова сегодня семнадцать.
    По улицам детства бродя,
    Мне нравится петь и смеяться
    Под зыбкою кровлей дождя.
    Я вновь осенён благодатью
    И встречу сегодня впотьмах
    Принцессу в коротеньком платье,
    С короной дождя в волосах.

    НАТАЛИ

    Уйдя с испугу в тихость быта,
    Живя спокойно и тепло,
    Ты думала, что всё забыто
    И всё травою поросло.
    Детей задумчиво лаская,
    Старела как жена и мать…
    Напрасный труд, мадам Ланская,
    Тебе от нас не убежать!
    То племя, честное и злое,
    Тот русский нынешний народ,
    И под могильною землёю
    Тебя отыщет и найдёт.
    Ещё живя в сыром подвале,
    Где пахли плесенью углы,
    Мы их по пальцам сосчитали,
    Твои дворцовые балы.
    И не забыли тот, в который,
    Раба страстишечек своих,
    Толкалась ты на верхних хорах
    Среди чиновниц и купчих.
    И, замирая то и дело,
    Боясь, чтоб Пушкин не узнал,
    С мольбою жадною глядела
    В ту бездну, где крутился бал.
    Мы не забыли и сегодня,
    Что для тебя, дитя балов,
    Был мелкий шёпот старой сводни
    Важнее пушкинских стихов.

    РУССКИЙ ЯЗЫК

    У бедной твоей колыбели,
    Ещё еле слышно сперва,
    Рязанские женщины пели,
    Роняя, как жемчуг, слова.
    Под лампой кабацкой неяркой
    На стол деревянный поник
    У полной нетронутой чарки,
    Как раненый сокол, ямщик.
    Ты шёл на разбитых копытах,
    В кострах староверов горел,
    Стирался в бадьях и корытах.
    Сверчком на печи свиристел.
    Ты, сидя на позднем крылечке,
    Закату подставя лицо,
    Забрал у Кольцова колечко.
    У Курбского занял кольцо.
    Вы, прадеды наши, в недоле,
    Мукою запудривши лик,
    На мельнице русской смололи
    Заезжий татарский язык.
    Вы взяли немецкого малость,
    Хотя бы и больше могли,
    Чтоб им не одним доставалась
    Учёная важность земли.
    Ты, пахнущий прелой овчиной
    И дедовским острым кваском,
    Писался и чёрной лучиной,
    И белым лебяжьим пером.
    Ты – выше цены и расценки —
    В году сорок первом, потом
    Писался в немецком застенке
    На слабой извёстке гвоздём.
    Владыки – и те исчезали
    Мгновенно и наверняка,
    Когда невзначай посягали
    На русскую суть языка.

    НА ПОВЕРКЕ

    Бывают дни без фейерверка,
    Когда огромная страна
    Осенним утром на поверке
    Все называет имена.
    Ей нужно собственные силы
    Ума и духа посчитать.
    Открылись двери и могилы,
    Разъялась тьма, отверзлась гладь.
    Притихла ложь, умолкла злоба,
    Прилежно вытянулась спесь.
    И Лермонтов встаёт из гроба
    И отвечает громко: «Здесь!»
    О, этот Лермонтов опальный,
    Сын нашей собственной земли,
    Чьи строки, как удар кинжальный,
    Под сердце самое вошли!
    Он, этот Лермонтов могучий,
    Сосредоточась, добр и зол,
    Как бы светящаяся туча,
    По небу русскому прошёл.

    ИЗВИНЕНИЕ ПЕРЕД НАТАЛИ

    Теперь уже не помню даты, —
    Ослабла память, мозг устал, —
    Но дело было: я когда-то
    Про Вас бестактно написал.
    Пожалуй, что в какой-то мере
    Я в пору ту правдивым был.
    Но Пушкин Вам нарочно верил
    И Вас, как девочку, любил.
    Его величие и слава,
    Уж коль по чести говорить,
    Мне не давали вовсе права
    Вас и намёком оскорбить.
    Я не страдаю и не каюсь,
    Волос своих не рву пока,
    А просто тихо извиняюсь
    С той стороны, издалека.
    Я Вас теперь прошу покорно
    Ничуть злопамятной не быть
    И тот стишок, как отблеск чёрный,
    Средь развлечений позабыть.
    Ах, вам совсем не трудно это:
    Ведь и при жизни Вы смогли
    Забыть великого поэта —
    Любовь и горе всей земли.

    * * *
    Ты себя под Лениным чистил,
    душу, память и голосище,
    и в поэзии нашей нету
    до сих пор человека чище.

    Ты б гудел, как трёхтрубный крейсер,
    в нашем общем многоголосье,
    но они тебя доконали,
    эти лили и эти оси.

    Не задрипанный фининспектор,
    не враги из чужого стана,
    а жужжавшие в самом ухе
    проститутки с осиным станом.

    Эти душечки-хохотушки,
    эти кошечки полусвета,
    словно вермут ночной сосали
    золотистую кровь поэта.

    Ты в боях бы её истратил,
    а не пролил бы по дешёвке,
    чтоб записками торговали
    эти траурные торговки.

    Для того ль ты ходил, как туча,
    медногорлый и солнцеликий,
    чтобы шли за саженным гробом
    вероники и брехобрики!?

    Как ты выстрелил прямо в сердце,
    как ты слабости их поддался,
    тот, которого даже Горький
    после смерти твоей боялся?

    Мы глядим сейчас с уваженьем,
    руки выпростав из карманов,
    на вершинную эту ссору
    двух рассерженных великанов.

    Ты себя под Лениным чистил,
    чтобы плыть в Революцию дальше.
    Мы простили тебе посмертно
    револьверную ноту фальши.

    * * *
    На главной площади страны,
    невдалеке от Спасской башни,
    под сенью каменной стены
    лежит в могиле вождь вчерашний.
    Над местом, где закопан он
    без ритуалов и рыданий,
    нет наклонившихся знамен
    и нет скорбящих изваяний,
    ни обелиска, ни креста,
    ни караульного солдата —
    лишь только голая плита
    и две решающие даты,
    да чья-то женская рука
    с томящей нежностью и силой
    два безымянные цветка
    к его надгробью положила.

    * * *
    Ну, а я вот сознаться посмею,
    оглянувшись кругом не спеша,
    что заметно и грустно старею:
    ум и руки, лицо и душа.
    За собой замечаю с досадой,
    что бываю — так возраст велит —
    то добрее, чем это бы надо,
    то сердитее, чем надлежит.
    Там — устану, а тут — недослышу,
    неожиданно дрогнет рука.
    Откликается реже и тише
    на события жизни строка.
    1964

  3. В нашем литературном интернет-альманахе «Гражданинъ» в первом номере есть материал о Смелякове, который я подготовил. Жаль. не могу здесь дать ни ссылку, ни обложку

  4. Очень необходимые нашему и будущему поколению стихи яркого, самобытного поэта советской эпохи Ярослава Смелякова. Читал в номере альманаха «Гражданинъ» об этом большом поэте, и его замечательные стихи, созвучные той эпохе, написанные проникновенно и мудро.

Добавить комментарий для Олег Таланов Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *