Елена Пустовойтова. «Автобус». Рассказ.

Утром, только-только стало светать, выбежала в трескучий мороз, в налипший повсюду иней, махрами свисающий с веток деревьев. Машины, в ряд выстроенные, все у инея в плену, одна на одну стали похожи, словно солдаты, пока не приглядишься, свою не узнаешь. И стёкла ото льда-инея отскребла, и несколько раз вокруг машины пробежалась, дверцами похлопала, на педали понажимала, ключом туда-сюда повертела, но машина так и не завелась. Как на грех, из толковых мужиков никто не вышел, чтобы помочь. Воскресенье, отсыпаются люди. А ей в город позарез нужно, в столицу. Марине только и осталось, что в сердцах по колесу пнуть да к автобусу маршрутному побежать. Как раз до метро идёт. В последний момент успела заскочить в него, за проезд уже на ходу расплачивалась. Не выбирая, где получше-поудобней, на первое свободное место плюхнулась, как раз автобус на повороте качнуло. Женщина, что возле окна пристроилась, только и успела корзинку, полную яиц, подхватить и к себе на колени поставить.

Марина улыбнулась ей дежурно, мол, извините, не ожидая, да и не желая, ничего от неё в ответ. Наушники принялась в сумке искать, но вспомнив, что для них у неё в машине постоянная прописка, ещё раз одарила улыбкой странно ласково глядевшую на неё попутчицу и с тоской подумала, что целых два часа жизни вынуждена теперь потерять в этом автобусе, но вдруг услышала:

– Знаете, я всегда думала: и чего бы моей дочке было жаловаться на свекровь? Иной раз аж перекосится вся, губы набок скривит и пальцами такие движения по горлу. Мол, так достала, что всё равно, что зарезала или ещё режет.

Марина не поняла сразу – о чём это, к чему? Да и ей ли это говорится? Но женщина с корзинкой смотрела именно на неё, и ласковость её лица, которую успела заметить Марина, теперь внутренне напрягла – всё ли нормально с тётенькой?

– Говорю дочке своей, а ты-то что сама сделала такого, чтобы Юлия Николаевна тебя обожала? Ничего. Вся заслуга твоя, что сын её вдрызг в тебя влюбился, замуж взял. Но это не значит, что и его родители должны тебя любить и обожать. Мне, матери родной, порой и то непросто с тобой, иной раз тебе хоть кол на голове теши, ни на что не реагируешь…

Марина откинулась на спинку кресла и смотрела теперь на свою попутчицу чуть сзади и сбоку, испытывая за неё даже некоторую неловкость. Поговорить, что ли, не с кем женщине, если первому встречному так распахивается? А та, легко перекрестилась на купола церкви, картинкой возвышающимися над клубами заиндевелых деревьев, и, не меняя тона, вновь повернулась к Марине, сидевшей с таким недоумением на лице, которого невозможно было не заметить. Но ничуть не смутившись этим, продолжила:

– Бывало, скажу ей, уже взрослой дылде: убери, Антон скоро придёт, а у тебя в комнате бедлам. А она мне – у него ещё и похлеще бывает… Да какая разница, какой бедлам у него бывает! Он выбирает, не ты. Он тебя в ресторан возит, жареных на угольях карасиков отведать. Да пойми ты, говорю, поехать туда с ним жареной рыбки откушать есть отряд девиц и получше тебя, выйди только на улицу – найдётся. А она в ответ, типа: ну, если он не любит меня такой, какая есть, то и пошёл он… Ух, я чуть не задохнулась. Да, сокровище ты мое лучезарное, да это как любить-то себя надо, чтобы так сказануть?! Это какой ленивицей я тебя вырастила, чтобы перед приходом парня своего не подсуетиться, лишний раз тряпкой не провести… А тот и правда разбаловал её так, что иной раз так подопрёт меня моя доча, так раздразит, что пару раз себя за язык хватала, чтобы Антону не сказать – да когда ты уже заберёшь её? Забрал всё же. А там началось – свекровь ей жизнь портит, жить мешает… А та, поди, я думаю, не выдерживает, замечания делает…

Автобус плавно затормозил на остановке, заранее, ещё на ходу, раскрыв переднюю дверь. Малочисленные пока ещё пассажиры ринулись к ней, подгоняемые морозом. И слышно было, как отчаянно скрипит снег у них под ногами. Да и не скрипит вовсе, визжит. На каждый шаг отзывается.

Женщине, видно, неудобно было держать на коленях корзинку с яйцами, она опустила её на пол, но тут же вновь подняла и двумя руками обвила для надёжности, успев взглянуть на Марину, с недоуменным выражением разглядывавшую её. Но, не замечая ни усмешки Марины, ни её безучастного молчания, продолжила:

– От, у меня была свекровь, царствие ей небесное! Как невзлюбила меня, так хоть из дома беги. Я сама с Владимирщины. Время тогда было не тяжёлое, но и не шиковали. Зарплату одну свекрови отдавали с Петей, мужем моим, другую копили, мечтали домик свой построить. Свекровь вдовая была, работящая, жизнь прожила суровую, ну, вот и сама посуровела. Это я сейчас её понимаю, а тогда обижалась, но не в пример дочке моей, не в меня она уродилась… Так вот, Петя мой очень яичницу обожал, да не абы какую, а с лучком, помидорками и чтобы перчик тоненько так порезать, потушить. Каждый день мог есть яичницу, ничуть она ему не надоедала. Попросит, я ему тотчас готовлю. А тут смотрю – нет яиц в кладовочке в чашке, куда всегда свекровь их складывала. Другой раз – то же самое. Сама не спрошу, опасаюсь. Неделя прошла. Петя с работы как-то пришёл и уже к ней: мам, ты что-то давно яичницу мне не готовила… А она ему: «С чего-то, сынок? Куры плохо стали нестись, а что снесут, так вот она поела». И на меня кивает. Я даже оглянулась, на кого это она… Петя рассмеялся, мол, шутка, мама, у тебя какая… И я также решила, что шутит совсем не смешно. Но с того дня, как только вспомним на завтрак яичко сварить или в оладушки добавить, так она всё одно – откуль взять, жена твоя съела, тебе и одного не оставила…

Едва сдерживаясь, чтобы не прервать эту не к месту говорливую чудачку, Марина оглянулась – есть ли ещё куда пересесть, но поняла, что упустила удобный случай, и смирилась.

– Мы с Петей, – всё тем же ровным голосом продолжала та, – чтобы ссоры не было, и не заикались про яичницу. А через некоторое время послала меня свекровь на поветь за чем-то.    

Попутчица Марины и вовсе развернулась к ней, как могла в своей шубе, всем туловом, и, не отрывая своих рук от корзины с яйцами, пояснила:

– Это в сарае под крышей дощатый настил такой, сено туда на зиму поднимают, набивают его под самую крышу, зимой очень удобно скотину кормить. Берёшь его оттуда без хлопот, сухое-ароматное, летом пахнет. По лесенке туда нужно было забираться…

Пояснив, села так прямо, не откидываясь на спинку кресла, что Марина, глядя на неё, даже внутренне хохотнула, поза женщины напомнила ей недавние занятия по постановке голоса, точнее, фразу, которую в начале урока всякий раз выговаривал топ-менеджер: «Займите сидячее положение, но спину держите ровно, слегка приподнимите голову, глубоко вдохните через нос…».

Женщина и впрямь глубоко вдохнула, но не через нос, а всей грудью, и не задумываясь о том, что про неё подумают, продолжила:

– Послала, я и полезла. Ищу то, что она мне наказала взять, смотрю – корзина большая, старая, без ручки уже, вверх дном перевернута. Подняла её, а под ней чашка, размером с тазик, полнёхонькая яиц стоит. Горкой уже возвышаются, белыми боками сияют. Я так и замерла, глядя на них. А тут свекровь, живенько так, скоренько, в сарай вбежала, видно спохватилась, что чашку эту найти могу, и кричит мне: «Слазь оттуда, чего ты так долго там копаешься?» А у меня от обиды словно звон в ушах, и щёки онемели. На край сеновала стала, говорю ей, так это что, мам, – я её мамой звала, как и положено было, – так это я эти яйца съела? А она старушка сухонькая такая была, ершистая, несмотря на такой неопровержимый факт, всё равно на своём. Отвечает горделиво так, заносчиво даже: «Ты!»

Тут Петя подошёл, стоит рядом с матерью, удивляется чашке с яйцами, которую я к краю сеновала осторожно подвинула, чтобы ни одно не скатилось, случайно не упало. Ну, – говорю, – если я это съела… И лихо так шарах ногой по чашке. Знаете, вроде как права была…

Марина не просто была удивлена своей попутчицей, к которой плюхнулась совершенно случайно, была шокирована таким её откровениям. Исподтишка оглядела её – серого меха шуба, выдававшая прошлое материальное благополучие, шапочка с валиком по краю и с блямбочкой на боку, изображавшей цветок. Ещё не старая, лицом приятная.

А та продолжала, не смущаясь снисходительного удивления на лице Марины:

– А Ирине моей, видите ли, свекровь замечание сделала, а она губы давай кривить, руками жесты выделывать. К себе в дом не пускает, и сама к ним не ходит. А Антон между ними туда-сюда бегает. И ни к какому краю дочу мою не подтащить, носом не ткнуть, чтобы образумилась. Да она ещё в школе когда училась, строптивая была. Порой выговаривала мне, что не защищаю её от учителей. Мол, учительница меня не любит, вот и ставит мне тройки, а другим бы за такой ответ пятёрку поставила, а ты не сходишь в школу, меня не защитишь. Другие родители ходят, ругаются… А я ей – дорогая моя, даже если ты на сто процентов права, и учительница тебе специально занижает оценки, учи и отвечай так, чтобы она при всей своей нелюбви к тебе не могла трояки ставить. А я не буду ни себя позорить, ни учителя унижать… Не сразу, но подействовало. Четвёрки пошли и пятёрки начали появляться. Зарабатывать стала их. А как иначе, учёба – это тоже работа. Работа у тебя такая, учись, а не интриги разводи. В институт баллы положенные легко набрала и как-то меня обняла, спасибо, мамулечка, это из-за тебя я нормально училась. Дождалась мать похвалы от дочери… И со свекровью своей тоже ко мне с претензиями подступала, я ей опять – не видела, не знаю. А если бы видела, может быть, ещё и не такое тебе сказала. Ну, она, конечно, губы надувала, набок их кривила. А тут случай как-то такой удачный подвернулся. Сидим мы с ней в парке, и женщина, примерно моего возраста, с девочкой лет пяти идёт. Явно бабушка с внучкой. И бабуля эта громко так выговаривает внученьке своей: «Нельзя говорить слово ж…па! Это кто тебя научил ж…па говорить? Это баба Валя тебя научила ж…па говорить? Нужно говорить попа, а не ж…па! Так и скажи своей бабе Вале, не ж…па, а попа!..»

Мимо нас они прошли, а мы сидим, от смеха удержаться не можем из-за того, как эта бабуля внучку свою правильным словам учит. Видела, спрашиваю её, неужели такого и в своей семье хочешь? Не ответила, но, видно, задумалась. И потихоньку стало всё выравниваться. Ни разу больше не показала мне жестом, что свекровью по горло сыта, и губы не кривила.

В автобус вошёл человек с таким красным от мороза лицом, что невозможно было этого не заметить. И нос у него был выдающийся, на морозе заалевший – округлый, бульбой, и ещё седая борода лопатой. Остановился в проходе рядом с Мариной, ухватившись за поручень, тяжело навис над ней. Марина чувствовала, что надо бы встать, уступить ему место, но медлила, с удивлением поняв, что её внутренняя насмешка истаяла, приобрела вид совершенно иной – желание узнать, что же дальше будет рассказывать эта её попутчица с корзинкой, хотя ещё полностью не избавилась от некоторого недоумённого снисхождения к происходящему.

Старик, видно, был деликатен, чуток повисев над Мариной, отодвинулся вглубь салона.

– А военную операцию когда объявили, – грустно и нежно продолжила женщина, – не скажу, что страх меня обуял, но разом насторожило. Хотя мне всё ясно и понятно было с тех самых пор, как только заскакали на площадях и «москаляку на гиляку» потребовали. Уже тогда знала, что добром это никак не может закончиться. А вот как всё обернётся – это вопрос вопросов? По всему видно, что нынче только сорок первый год, а когда ещё сорок пятый, победный, настанет, Бог весть… Америка эта… Клейма некуда ставить… И что хотите про меня думайте, а сочувствия к Европе у меня ни грамма нет. Она, зараза, без нас и задницу, простите меня, толком подтереть не может, а уничтожить нас из века в век мечтает. А Ирка моя поначалу всё политика-миротворца из себя строила-изображала. Мол, зачем? Да они бы сами не посмели… Пока упыря по телевизору не увидела, который матери солдатика нашего, им же замученного, звонил по телефону. Ой, и вспомнить даже про такое страшно… Мать на звонок кинулась, Илюшенька, как ты, сыночек? А упырь ей – нет твоего Илюшеньки… Да чтобы земля у него под ногами разверзлась… Вот Ирочка моя и замолчала. Сидят, бывало, с Антоном вечерами, новости смотрят, тихонько друг с другом переговариваются. А потом Антоша в добровольцы направился. Дочь в слёзы, а Юлия Николаевна, такая выдержанная дама, ни слезинки, решай сынок, взрослый уже… А тот – давно всё решил, какой может быть разговор, кто дедов наших спрашивал – решай, пойдёшь Родину защищать или в нору спрячешься… Да всё смешком. Я им даже загордилась. Мужик!

Внуков бы только дождаться…

Марина увидела, как на этих словах лицо её собеседницы поникло, осунулось, и глаза, до того порой не к месту улыбчиво-радостные, разом погрустнели, потеряли живость. Да и сама попутчица словно устала, глядя прямо перед собой, явно видя много дальше речкиблестевшей на солнце льдом, мелькавших за окном автобуса домов с крышами под снежной шапкой, да и всего пространства вокруг, одетого во всё белое пронесшейся метелью. Но встрепенулась, вновь развернулась к Марине, у которой вдруг жалостливо дрогнуло сердце, заставив склониться ближе к рассказчице, чтобы получше слышать.

– Антон ушёл, а мы сидим, вестей ждём, новости смотрим. А что такое наша жизнь? У всякого свой ответ. А я о смерти беспрерывно думать стала и даже примирилась без душевных судорог с тем, что и мой черёд сегодня-завтра настанет. А то всё гнала-отворачивалась от мысли про обязанность нашу человеческую – умереть. И что война – это неизбежное зло. Зло неистребимое. Великая такая перезагрузка, от греха человеческого рожденная… Всё в жизни нашей ходит по кругу, а дальше жизни и смерти ничего не идёт… Когда известие получили, что в госпитале Антон, всё плакали, поверите ли, от счастья. Что жив! Что не в плену! Подумаешь, без руки, протезы, вон уже какие замечательные, научились делать. Важно только одно – жив!

Марина, дождавшись паузы в монологе и улыбнувшись то ли для того, чтобы приободрить рассказчицу, то ли скрыть своё волнение от услышанного, спросила:

– А Ира ваша как? Как она?

– Да дочь моя тут же к нему поехала, увидеть его, ухаживать за ним. А я уже дома его увидела. Иной он стал. Не в смысле, что без руки и худой, углы одни, а иной. Не чужой, нет. Иной. Говорит коротко, всё больше молчит. Постепенно узнали, как в плен его взяли. Танк разбили, командира сразу поволокли, тот контужен был, а Антоша смог в лесополосу отбежать, отстреливался ещё под пулями, потом уже скрутили. Повезло, что не расстреляли на месте, как некоторых… В горячке он даже не сразу понял, что ранен… Мы два месяца ничего о нём не знали – жив ли, мёртв? В каком-то вакууме были, ничего не соображали. А Ирочка моя лучше нас всех себя повела, в группу поддержки пошла, всё свободное время там пропадала, помочь старалась. В группах этих не только такие, у кого муж воюет или сын, там всякие люди, у которых сердце болит…

Марина пробормотала что-то не совсем членораздельное, тоном стараясь показать сидевшей рядом с ней женщине, что тронута её историей, но не найдя нужных слов, смутилась. А та, ничего не замечая, бережно, словно ребенка, чуток подвинув на коленях свою корзинку, вновь принялась:

– А когда на месте боя нашли несколько обгоревших тел, то маму Антона возили сдавать тест ДНК. Я с ней поехала. Муж её, сват мой, инфаркт пережил, но рвался тоже, еле отговорили… Едем, я как барабан пустой – стукнешь, гудит, а не стукнешь – молчком сижу, глазами хлопаю. А сватья и вовсе окаменела. Когда за Воронежскую область выехали – поля, лесочки, деревни-села в садах, ухоженные, аккуратные… А по дорогам военные машины идут. Да всё больше и больше их. Колонны. И вертолёты. Боевые, тяжёлые, тулова длинные. И ты – только час назад был в мирной, обычной жизни, да в войну… Это словно дубиной по голове.

Марина, слушая соседку, видела, как за окном автобуса сменяют друг друга картинно убранные кружевом инея деревья, уютные дома, кое-где ещё с горевшим в окнах светом. Ей, живущей в квартире, всегда хотелось, глядя на них, узнать, кто там живёт? А в иные, особенно такие – каменный низ, деревянный верх, так и напросилась бы в гости. Особенно теперь, когда на крышах шапками лежащий снег сияет, как жемчугТак красиво, так мирно. А если вдруг?..

И ужаснулась этой мысли. Не додумала её до конца. Оборвала себя.

– Но теперь всё, слава Господу нашему, позади! Антон дома, – женщина выговорила это с некоторой торжественностью. И лицо её приняло какое-то мягкое, умиротворённое выражение. – А знаете ли вы, что такое ПТСР? Я тоже не знала. Это посттравматическое стрессовое расстройство. Чтобы оно появилось, должна быть угроза жизни… Человек с ПТСР по-другому на всё реагирует, на самые обычные обстоятельства. И в этом трудность. Человек может тяготиться близкими, у него бессонница, а если уснёт – кричит во сне. Но и это ещё ничего. Сложнее, когда он подозрителен и даже агрессивен бывает. И если пьёт. Ведь когда выпьет, он немного расслабляется, легче засыпает, настроение у него улучшается. А ещё бывают вспышки в голове. Они смешно называются – флешбек. Это когда в мозгу у человека вдруг видение окровавленных тел, взрывы и много чего такого, от чего он мог бы погибнуть. И тогда он вообще выпадает из жизни или зависает, или кричит… Как раньше говорили – кто в огне побывал, тот чувствителен к жизни. Кожа на нём тонкая, нежная, жизнь прежняя разбита, что та моя яичница, какую я у ног свекрови своей учудила.

У нашего Антоши не так, легче. Крепкий малый! Но всё же спит мало и не ест почти. И знаете, что он сказал, когда я его о смерти спросила – мол, думал ли он о ней, боялся? Ну, не так в лоб, как вам теперь говорю, иными словами и к месту. А он улыбнулся тихо как-то, робко даже, явно чтобы не обидеть меня своим ответом, и также тихо сказал: «Это здесь, в тылу умирают. А на войне смерти нет. Там погибают. Если вы о страхе, то да, боялся – но не убежал». Я чуть не расплакалась. Сижу, улыбаюсь, слёзы глотаю. Сама бы так не додумалась и в слова бы так не облекла, как он это сделал.

Автобус остановился и в него втиснулась компания парней. Они были молоды и, как показалось Марине, странно безмятежны и беззаботны. Даже отчего-то веселы. Заняв собою весь проход, с нагловатой цепкостью оглядывали салон в поисках свободных мест, задерживая взгляд на двоих смешливых подружках, сидевших наискосок от Марины.

– О-о-о! Мои хорошие… – глядя на них, с особой теплотой в голосе, протянула женщина. – Молодые, красивые… Дай-то им Бог!

И безо всякого перерыва:

– Два дня назад Ирочка звонит – мам, какую яичницу папа любил? Такую вот, говорю. А что это ты о ней вспомнила? Да я своим, отвечает, – а своими если назвала, значит, и свекровь со свекром рядом, – я своим, говорит, о тебе рассказывала, как ты чашку с яйцами с сеновала спихнула, и про папу вспомнила, как он яичницу твою обожал. Антоше хочу такую приготовить… А вчера звонит, поел Антоша яичницы и похвалил даже.

И отвернулась к окну, словно задумалась или устала от того, что много, без перерыва говорила. Но обернулась к Марине, приподняла корзинку, которую всю дорогу двумя руками обнимала, и виновато даже как-то закончила:

– Так вот, я на радостях к знакомой по даче ездила, она курочек держит, яиц домашних у неё взяла, что если Антоша снова яичницу попросит… Кушать начнёт…

И, посмотрев в окно, заволновалась:

– Это какая остановка была? А?

И почти вскрикнула:

– Так моя же следующая…

Засуетилась, засобиралась и, не дожидаясь полной остановки автобуса, встала с места, подтолкнув при этом Марину. И уже в проходе, опасливо-бережно держа впереди себя корзинку с яйцами, оглянувшись, выдохнула скороговоркой:

– Счастья вам в жизни вашей! И мира!..

Марина видела, как её попутчица пошла по тротуару, по воскресному, пустоватому, в противоположную ходу автобуса сторону, и торопливо пересела к окну, чтобы подольше проводить её взглядом. Только что вошедший парень с выбритыми висками и невысоким ирокезом цвета спелой пшеницы, принесший с собой морозец с улицы, не взглянув на неё, плюхнулся рядом, покачивая головой в такт мелодии, которая вливалась в него через наушники.

Автобус резко тронулся с места, и даже немного поскользил колесами, словно полозьями, по дороге, навстречу розовой от утреннего солнца, сказочно красивой улице, со старинными домами в резных наличниках. А Марина вдруг почувствовала такую усталость, словно длинный путь прошла, так неожиданно ахнуло по ней услышанное. Словно тот военный вертолёт пролетел именно над ней, над её жизнью низко-низко. Над жизнью – мирной, налаженной, удачливой. Где нет ни взрывов, ни стрельбы. И сама себе удивилась – как получилось, что жизнь её страны не стала частью её жизни? Как было это у её деда, поднимавшего целину. Отца, служившего в Сирии. Или как у Ирины, до этого утра совершенно ей не известной… Она так бесконечно долго не знала этого, именно этого состояния. И открытие это было в ней так сильно, что она развернулась к парню с ирокезом с таким ярким изумлением, чтобы сказать ему об этом своем открытии, но… все же не решилась.

Автобус остановился напротив голубой церкви, сиявшей куполами в ясной безоблачной синеве неба. Торопливо поднялась, тронув соседа за плечо, чтобы пропустил, вышла, плотнее запахнув свой стёганый дутый пуховик, огляделась. Купола храма словно плыли в морозном воздухе, соединяя всех глядевших на них с чем-то светлым, чистым.

Вечным!

Немного постояла, глядя на них, неумело перекрестилась.

И вошла, задержавшись у входа, опасаясь нарушить своим чередом идущую в храме службу. Робея, так ли всё делает, как надо, поставила три свечки за тех, кто там, далеко, моля о сохранении их жизней глядевшие на неё святые лики.

И за победу.

Спокойно, даже больше – тихо-радостно было на душе.

Поделиться:


Елена Пустовойтова. «Автобус». Рассказ.: 2 комментария

  1. Боль, пропущенная через собственное сердце, выливается в сильную прозу. Благодарю за публикацию.

  2. Сильно написано. И вроде бы просто, но эта простота ещё больше затрагивает душу и сердце. Большое спасибо за публикацию!

Добавить комментарий для Дина Немировская Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *