Аркадий Щерба. Рассказы.

Аркадий Щерба начинал жизненный и литературный путь в Астрахани. Занимался в литературных студиях у Николая Ваганова и Нинели Мордовиной. Много лет живёт в Израиле. Активно печатается, издаёт книги. На днях прислал из далёкого Ашкелона несколько рассказов. Представляем их вниманию читателей «Родного слова».

«БУРЫЙ»

Велосипед аккуратно въехал между столиками летнего кафе. Хозяин, с грохотом закрывая железную штору, цокнул языком. Не одобрил моего лихачества, как и в прошлый раз. Знай хозяин русский — пожалуй, и матюгнулся бы. Можно подумать, я нашумел больше него. Торопится — выпроводил последних засидевшихся клиентов.

Правда, от сырых приморских ночей израильского августа велосипед становится скрипучим, неповоротливым…

А вентилятор на потолке я все равно потом включу. Должны же быть хоть какие-то условия! Я все их забегаловки сторожу, хоть кто бы кофе поднес. Вообще-то, по справедливости, за ночь вентилятором и «накручивается» стаканчик. И, наверное, не один. По числу хозяев. Ладно, квиты.

Торговый центр «Космос» судорожно хлопал дверьми. Щелкали дорогие замки. На разные тона всхлипывала сигнализация. Потом в тех местах возникала тишина. Деловая жизнь спешно, но привычно отступала перед натиском субботы.

Последними разъезжались бухгалтеры. Летнее кафе, где проходило мое ночное дежурство, не имело, однако, ни бухгалтера, ни кассира. Был только смуглый хозяин с такой же смуглой подругой-официанткой — нередкой спутницей его легковушки. Ночами навещают забетонированный пустырь неподалеку — уголок для здешних авто-любовников. Хозяин гуляет от жены. Но в субботу кататься здесь боится. Соблюдает, вроде бы, религиозные традиции, хотя, на мой взгляд, как-то странно. Так или иначе, все равно — есть подозрение, что даже и в субботу приезжают.

Кстати, это все сторож Яков насплетничал. Недавно было мое первое дежурство, и старый Яков дал «основательную» получасовую подготовку. Наверное, скучает по молодости. Слушать его было неинтересно, вероятно, потому, что сам я еще молод, но Яков не просто здешний сторож. Его называют «сторожилой». Так что, ради уважения: «все может быть, все может быть» — пришлось отреагировать уклончиво…

Сейчас хозяин опять потащил официантку к машине, мимоходом швырнув мне в велосипедную корзину пару вчерашних газет. Мол, учи язык, становись человеком. А может, наоборот, переоценивает. Что ж, — махнул им, — шаббат шалом, голубки.

С их исчезновением тишины в «Космосе» на этот раз не убавилось — лязгая тяжелым, видимо, инструментом, подъехал джип. Из него резво выскочил приземистый мужичок, явно «русский», и стал разматывать кабель для сварки. Неужели затевают что-то возле «моего» кафе? Я подошел к сварщику. За нами наблюдал шофер-израильтянин. Он молча сидел в кабине. Видать, начальник.

— Что будете делать?

— Как что! — громко удивился сварщик, а потом вдруг спокойно ответил, — Ваш хозяин «расширяется». И почему это — «будете»? Буду работать я один.

— Надо же, и не предупредил никто… Короче, шума хватит на всю ночь.

— А то думал! Завтра опять так же приедем. Днем при посетителях не развернешься.

— Да это вообще невозможно! — я наблюдал за их автопогрузчиком, который, звонко тарахтя, заползал в ворота «Космоса». Прокопченная кабина казалась пустой из-за темных окон. Смрад горящей солярки окутывал торговый центр. Нечистоплотное чудовище. Погрузчик привез с собой кучу блестящих конструкций и стреляющую из выхлопной трубы в небо гарь. Вместе с ней улетучивались сожженные надежды на относительно спокойное дежурство.

Невесть откуда появилась еще и большая рыжеватая собака. Покружив вблизи, она спокойно встала за моей спиной. Коготки на лапах собаки блестели мутным янтарем. Неухоженная, уличная, «дорожная» какая-то. Глаза вот разноцветные — редко встретишь. Я кивнул в ее сторону:

— Ваша?

— Не-е, откуда! Возить ее по всей стране?

— «По всей стране»… Слишком смело звучит.

— Вот, смотри, на кузове!.. Иврит уже читаешь? «Работа по всей стране». А то думал! В престиже фирмы сомневаешься?

— Да я не о том… Я об Израиле, о его размерах. Вся страна-то и умещается, пожалуй… в одну фирму. А то и в ее рекламу.

— А-а… — успокоился сварщик, едва ли что-то поняв. — Ну, давай, я работать иду. Пора заводить компрессор.

Я взглянул на часы. Ого, и мне пора! Время обхода. Буду периодически обходить с особым прибором в руке множество магазинов, отмечая этим прибором на каждом свое посещение. Всю ночь. Та большая собака тоже делает что-то в этом роде. «Занятие не для интеллектуалов, — говорит Яков, — собачьи условия». И все-таки мы оба ошибаемся. Мы просто ленивы. При желании такая работа, наоборот, позволяет размышлять о разном беспрепятственно и почти вне времени. Очень подходящие «собачьи» условия для разрешений вселенских вопросов.

* * *

В приморских сумерках всплывала оранжевая массивная луна. Она колыхалась от летней духоты, и, тая, тихо поднималась надо мной, приобретая холодную прозрачность. И я догадался, что с моря, которое уже не проглядывалось в темноте, надвигается ночной туман. Вскоре он действительно заволок собой небо. Светило, почитаемое на Востоке с большей страстью, нежели дневное, теперь казалось простым круглым фонарем, горящим в пол накала на невидимом столбе. Куда красивее в тумане метались всполохи искристой сварки и ярких реклам торгового центра. Даже как-то мелодично. Внешне похоже на то далекое северное сияние, только — восточное, и чуть-чуть искусственное. Вывод казался абсурдным. Хотелось верить — природа не настолько глупа, чтобы заставлять человека делать такие сравнения. Просто, она, вероятно, обладает чувством сомнительного юмора.

Но, наверное, там, за мертвым полюсом, вряд ли слышна музыка, которую небо играет снегу. Хотя она вспыхивает над полярным морозом в виде цветного органа. И кто знает — может, для исполнения той великой мелодии нужно только, чтоб замерзшие краски, подобно здешней луне, оттаяли. Оттаяли в густых израильских туманах, и на рассвете, наконец, зазвучали. Услышать бы…

***

И я услышал. Только не музыку, а постукивание коготков лап той рыжеватой собаки, точнее, как потом выяснилось — пса. Едва различимого в тумане. Я свистнул, и он возник оттуда растрепанной тенью. Потрясающе. Серо-голубой и карий — глаза смотрели равнодушно, даже бесстрашно, но погладить себя пес не дал — деликатно увернулся. Ладно, не хочешь, не надо.

Весь обход он тихо сопровождал меня, не внимая даже кошачьим шорохам в пустых заброшенных складах. Поначалу я в этом видел серьезность его поведения, и только потом понял, что он увлечен дорогой, которой мы идем, и только к ней проявляет настоящий интерес. Больше ни к кому. Даже я ему не так важен, как дорога. Спокойный взгляд пса именно это и выражал: «Разве для тебя я важнее того, чем ты сейчас занимаешься? То же самое и у меня к тебе. Знакомство наше скорое и случайное. Что нам за дело друг до друга?..».

— Уж не намереваешься ли ты сбежать? — я опять попытался трепануть его за холку, а пес опять увернулся. — Ну-ну, сейчас вернемся в кафе, угощу чем-нибудь.

Задней лапой пес шумно выбивал насекомых из уха, косясь на тусклый лунный фонарь.

— А дождешься следующего обхода, станешь своим. И кличку, может, дам. А то и сделаю маникюр. Вон какой нестриженый — от шерсти до когтей… Соврал — конечно, не сделаю.

* * *

Сварщик отрешенно жевал бутерброды из домашнего свертка и разглядывал русский журнал с кроссвордами. Его начальник откатил джип подальше в туман и упрямо молчал. «Безличностный» автопогрузчик умчался прочь, продолжая где-то разгонять городскую тишину своим громким кашлем. «Фирма» устроила перерыв на еду.

Наверху блестящие конструкции уже обозначали новую большую крышу, закрывающую старую. Несмотря на неудобства, строительный процесс завораживает все равно. Всегда. Более, чем созерцание построенного. Притягивает с детства.

— Лови! — сварщик бросил собаке крупный кусок шницеля. Пес повел носом, но подбирать не стал. — Ишь ты! Не ест.

— Сытый наверняка. Перекусил что-то… в дороге.

— В дороге? Зажрались они здесь.

— Да ладно, котам достанется. Их здесь полно… Кроссворд решаешь?

— Не… — буркнул он, смутившись.

— Что так?

— Я их и в России не любил. Север знаешь что такое? Там долго за кроссвордами не сидят, понял?

— Так ты с Севера? (чего не хватало человеку!) А чем там занимался?

— Чем, чем! Да тем же! Варил. Всегда варил. А то думал!..

* * *

— Наверное, и родился с электродом в руке, — поделился я с псом при очередном обходе. Собака отрешенно подставляла язык августовскому бризу. «Не будем мешать сварщику, — говорил её серо-голубой глаз, — сядем читать газеты напротив, возле другого кафе. Благо, и там столики, — говорил карий, — правда, без вентиляторов», — добавляли оба.

Блестящая идея. И велосипед не хочет мешать кому-либо. Однако вон, помешал, и по моей вине. Мне тоже захотелось развеселить своего блохастого приятеля.

— А я вот подыскал тебе имя. Как и обещал. Молодец — дождался-таки. С маникюром, правда, наврал, прости… Пришлось подумать, конечно. Имена существительные тебе вряд ли идут. Они какие-то глупые. Ты будешь у нас «Бурым» — прилагательным. Бурый. Как дорожная пыль. Прилагательный — несмотря на гордый нрав — к дороге, луне, туману…

А туман уже редел, обнажая холодные звезды. Наступало такое время в ночи, когда становится все равно — идет оно быстро, или нет. Мы просто упоенно шлялись по территории, мимоходом отмечая, каждый по-своему, углы магазинов. Наконец, откуда-то сверху на нас спустился прохладный сухой ветерок — вестник здешнего рассвета, и я улыбнулся мысли, что вскоре закончу дежурство, и, добравшись до дома, усну в тихой постели. У сварщика, видимо, было то же самое настроение, потому, как завидев нас, он теперь заговорил со мной первым:

— Красиво у вас тут. Море рядом. Прямо курорт. А я живу в степи какой-то.

— А по мне, воздух там лучше, — возразил я осторожно. — Чистый. В России я жил возле степи. Млечный путь как на ладони, совсем рядом. Не то, что здесь. Туманы, сырости… Короче, туманности.

— А у меня что делается! — вдруг обрадовался сварщик. — Купил отличный дорогой телескоп. Вот: всей семьей смотрим небо по вечерам.

Это поразило.

— А я только охраняю, — попытался я шутить.

— Чего?

— Космос. Так что смотрите спокойно.

— А, ты про это… Ну вот. Глядишь, и дух захватывает! Страшно. Будто ты уже не на Земле.

— А чего бояться? Ты вон резво как лазаешь по крыше наверху, варишь конструкции — ничего, веселый. Да и вообще, человек, как говорится — царь природы.

— Чего-о там! — отмахнулся он, скручивая кабель, — такое может, и было… или ещё будет. Только не со мной. У меня с малых лет боязнь высоты. А то думал. Подташнивает до сих пор. Это я сам себя веселю. Для авторитета. Зато бабки имею! — опять завелся он, — в не протираю штаны по ночам с кроссвордами.

— В общем-то, я здесь временно. Подменяю одного товарища. Язык понимаю, вот и согласились подержать немного.

— А я — не временно?.. Умник.

Сварщик оказался неисправимым. Он всегда говорил куда-то в сторону сердито и с сожалением, а когда мы встречались взглядами, все это в нем непонятно усиливалось. Он хотел еще что-то сказать, но джип засигналил. Оттуда высунулся сонный шофер, как всегда «промолчав» что-то напоследок. Тоже неисправим. В сердцах захлопнув кузов, сварщик залез в отъезжающую машину. Засобирался и я. Все мы, сварщик, в этом «Космосе» временны. За исключением, разве, «сторожилы» Якова. Зато все, уже без исключения, неисправимы.

Ага, как раз и Яков, легок на помине. Уже прикатил в своей старой легковушке — утренняя смена началась. Заразительно зевая, он проорал мне что-то непонятное.

— Вроде без происшествий! — замахал я рукой в ответ, устремляясь к выходу из торгового центра. Подальше от сальных расспросов Якова о хозяине кафе с официанткой. Я не думаю работать здесь полжизни. Пусть это даже сейчас необходимо, и жаловаться, в принципе, не на что, но…

Я — как сварщик, или даже Бурый. Мне все равно. Дежурство закончилось.

Пес проследовал со мной до ворот и деловито побежал в другую сторону куда-то вдоль дороги. А мне, утомленному чудной ночью, сквозь скрип велосипеда и шуршащий гул автомашин почудилось — а может, и нет, — постукивание янтарных коготков по асфальту. Наверное, так капают капли с таявшей высоко в желтом утреннем небе луны. А я таки слышу ее звучащие краски. Вернется ли пес-луна в следующую ночь?

«Потому, как назвать эту историю? — думалось устало, — как собака за именем приходила? Будто к библейскому Адаму на заре бытия? Да нет. Времена уже не те. Сварщик прав. Назову просто «Бурый». Пёс-рассказ. Серьёзный пёс. Слишком независим. Ни от кого».

О ЧЕМ ДУМАЕТ ДАНИИЛ СОЛОВЕЙЧИК?

Это повторялось всякий раз — Кротов читал из своего кресла, а Даниил таращился на писателя бессмысленным взглядом из своего. И взгляд Даниила, как всегда, ну абсолютно ничего не выражал. Слушатель казался беспричинно довольным, даже блаженным, он медленно опускал голову, уставившись Кротову в живот, а потом совсем замирал.

Евгения Наумовича это раздражало, и, читая, он хотел остановиться, спросить: «Ты меня слушаешь?» И тут же в памяти писателя возникали дрогнувшие с выгоревшими бровями ресницы Соловейчика, который, слабо улыбаясь в ответ, просительно блеял: «Евгений Наумович, все нормально, я весь внимание!». При этом Даниил нелепо щурился, и опять с готовностью глядел в рот собеседнику. Просто детсад!

«Что за идиотская привычка смотреть другому в живот! Издевается что ли?.. Извращенец какой-то. Сам же упрашивает почитать! Что меня упрашивать! Писатель читает новичку, когда все должно быть наоборот – позор!..» — с досадой думал Кротов при таких встречах.

Соловейчик стал часто бывать у него. Иногда Евгению Наумовичу казалось, что намерения странного молодого посетителя заняться литературой более чем серьезны. Несмотря на неприятное чувство от взгляда этого «блаженного альбиноса», в Соловейчике неожиданно обнаруживался литературный потенциал. Но, увы, приходилось лишь догадываться об этом. Таланты Даниила проглядывали пока что только в устных беседах с ним – необычное мировоззрение, логика. Словарный запас,— во всяком случае, разговорный — отнюдь не бедный. Видна широта мысли, неплохо изъясняется, охотно обсуждает Гоголя, Достоевского, Булгакова… Есть потенциал, есть. А кроме того, да, пожалуй, и прежде всего — в Данииле угадывалась личность. Таких в искусстве днем с огнем…

И вообще, оглянись, русский писатель Кротов, вокруг себя! – ведь ты теперь, можно сказать, на диком острове. Как Робинзон. А Соловейчик – твой единственный Пятница. Все видится диким — другая страна, другая речь. «Дикарями» становятся наши сыновья и внуки. До сих пор не понятно, хорошо это, плохо ли — только нельзя оставлять свое дело, нужно продолжать это. Хотя бы в том же Соловейчике… Но что — это? Иногда все кажется таким смешным! «Не оставлять, продолжать» – с какой стати! Для этого есть Россия, где полно таких «кротовых» – все роются, как кроты, плодятся, как кроты. Один рыл глубже всех и дорылся. В результате – затерянный остров, «белый» крот-Робинзон, да вон тот еще — альбинос-Пятница с попугайским носом. По-пу-гайчик. Почти Соловейчик. Застывший в кресле-гнезде ненасытный птенец… Н-да. Прочесть как следует новеллу опять не получилось. Равно, как и ему – прослушать. Наверное, уже выдохся Евгений Наумович. Лучшие вещи — в прошлом. То есть – вся жизнь…

Писатель тихо вздохнул и замолчал — то ли ожидал, то ли не ожидал реакции. Соловейчик, беспечно улыбаясь в кресле, теперь разглядывал отброшенную в сторону рукопись. Кто знает, о чем он думает!..

— Мне понравилось, – наконец сказал тот. — И вообще, лучше Вас, по крайней мере, в «русском» Тель-Авиве, никого нет. А может, и во всем Израиле.

— Ты хоть чуть-чуть меня слушал? – Евгений Наумович снял очки, и вновь надел, внимательно посмотрев на Даниила, – самую малость?

— А как же, а как же! – привычно засуетился под проницательным писательским взглядом Соловейчик, одобрительно кивая, – особенно потрясает здесь…- он вдруг посерьезнел, схватил, перелистывая, рукопись, и ткнул пальцем где-то в начале. – Вот! «Ностальгия становится глубже, но почему-то переносится легче. Как гроб с близким покойником, что проседает в сыпучей земле. Метр за метром. Год за годом».

«Сам ты гроб», — хотел ответить Кротов. Что за дикая случайность! Фразу про «ностальгию» писатель как раз пропустил, читая. Счел ненужной, неудачной. Мрачноватое сравнение. Почему Даниил всегда так неумело лукавит? С самого начала, еще с момента знакомства с ним.

Тогда, при первой встрече в Тель-Авивской литстудии, опытный Кротов сразу «учуял» Соловейчика. Хоть тот и отмахнулся робко: «Знаете ли, не люблю зазря «марать» листы, размышлять, дискутировать. Еще поссоримся нечаянно»…

А хотя бы и поссоримся! Ссоры среди авторов оплодотворяют муз. Ради чего ты приходишь? Ради общения? А где оно? Ты же не слушаешь! Ты приходишь «не слушать»!..

Но все же почему, почему даже при таких странностях тянуло к скромному лукавому Соловейчику? И не одного Кротова. Практически – всех в литстудии. Частично, конечно, это объяснялось тем, что «пожилая» литстудия нуждалась в «свежей крови», в молодых талантах. С другой же стороны… Евгений Наумович уже успел, как и положено, обзавестись и приятелями, и противниками, а вот Даниил… И что просто изумляло его, уже прожившего немало – Соловейчик за столь короткий срок знакомства привил Кротову необоримое желание видеться именно с ним, Соловейчиком! Прямодушный Кротов в жизни никогда не был навязчив. Почему, или ради чего пожилой писатель-коммунист стал изменять своему характеру? Ведь его случайный знакомец за время всех этих встреч ну никак еще не проявил себя. Был скрытным, таким и остался по сей день. И еще подчеркивает свою скрытность, да как умело!

«Я пока что ничего из себя не представляю, — любимая отговорка Даниила, — Ничего из себя не представляю, чтобы»… — а далее следует то, что относится к обсуждаемой теме, типа: «чтобы быть приглашенным туда«, или «чтобы они знали меня», или «чтобы я имел к этому отношение». Кротов удивлялся! — с кем бы ни завязывалось у Соловейчика знакомство — с силами «ада или света» — он везде оставался на некой созерцательно-выжидательной позиции. Он часто применял эту, одну и ту же фразу, навевавшую собеседнику странное чувство бессмысленного уважения. Хотя умный Кротов понимал: Даниил говорит это, когда хочет отказаться от чего-либо ответственного, невыгодного ему. Он знал, почему между Соловейчиком и окружающими вдруг возникала такая туманная преграда отчужденности, и почему никто после не решался обязывать Даниила в чем-то важном.

Жизнь Даниила в России с его же слов была весьма тривиальна. Да и возраст, в общем-то, пока небольшой, чтобы полностью себя реализовать – почти втрое меньше кротовского. Всё ещё впереди. Приехал с матерью из Москвы в Иерусалим около года назад. Семья бедная, как и многие другие семьи эмигрантов. В армии служил в России, где-то на морозном севере… Здесь пока работу не нашел, живет на пособии. И ничего — о личном творчестве. Но ведь врет же, врет! Как загорелись его белесые глаза, например, сегодня — сразу, лишь только он вошел!

Соловейчик застал Кротова просматривающим свежий номер присланной из России «Литературной газеты». Писатель сказал, усмехаясь как-то иронично:

— Все-таки, вопрос о создании музея в Ленинграде еще не закрыт. Что-то затевается… Хоть и предупредили: «уедешь – музей не откроем». А вот открывают. Еще при жизни. Делать им, право, нечего.

— Скромничаете, Евгений Наумович. Вам положено, Вы заслужили. В литстудии все завидуют, признаться — и я немного. Мне, да такую известность – с ума бы сошел!

— Пожалуйста, работай, кто мешает! В твои-то годы!

«Заслужил, положено»… Наверное – так, раз захотели… И вправду, много сделал, много пройдено. Известнейший на Родине писатель. Недавно был юбилей – семьдесят. Чувствует себя пока бодро, те же «молодые творческие порывы», будто и нет старости, будто все впереди… Свой город называет принципиально Ленинградом. Все делает принципиально, даже подчеркнуто. И коммунист он уже полвека, тоже принципиально. Из-за этого и покинул страну, переругавшись со всеми. Ну и из-за того, что сразу мог поставить на место непонравившегося человека. Причем с первого знакомства, с первого взгляда.

Еще при жизни Евгения Наумовича — редкое исключение! — ленинградские власти вкупе с Союзом писателей решили создать дом-музей Кротова, но, как узнали, что уезжает, да еще куда – решили повременить. И, конечно, этот его несносный характер…

Напоследок разругался с председателем союза. На тему патриотизма и «репатриатизма».

-…Говорю ему: «Плевать, какой ты прозаик! И какой ты коммунист! Не называй себя коммунистом, ты до него не дотягиваешь! Вы в начале девяностых вон как все хвосты поджали! Всё разрушили! Я один боролся за правду, за страну!».

Его взгляд на идею коммунизма был оригинален и не лишен смысла. Все награды, которые любили принимать генсеки, Кротов рьяно относил к заслугам Отечества, и в таком свете их страсть к «побрякушкам» вполне оправдывал. Несомненно, советская Родина заслуживала даже большего. Да и сами руководители государства в своих скупых речах скромно намекали: «в моем лице, в лице государства»… В общем-то, разумное понимание.

Скрывали факты, высылали и уничтожали тысячами? А зачем подрастающему под справедливыми лозунгами поколению знать о неблагонадежных, жить с этим? Не хочешь следовать светлой идее? – не мешай другим. Ошибки были, но они неизбежны, как и везде. В частности, его – Кротова – дед. Из поволжских, зажиточных. На новую власть не роптал, видно, еще присматривался. Наверное, потому, при раскулачивании деда оставили в живых, выслав с семьей под Ленинград. «Будешь рыть большой завод, — сказали ему, – раз фамилия такая». Вот и «рыл». Заливая в землю пот с бетоном, стирая в кровь мозоли и судьбу. Жил в барачном поселке «закрытого типа». На свободу выпускали редко, в знаменитый город вообще носу не кажи, хотя в нем жене «лишенца» посчастливилось устроиться домработницей к «состоятельным» военным, да еще с грудным сыном на руках. Встречались с мужем где-то за городом, на природе…

Сын Наум рос безотцовщиной, уличным цветком. Потому и «расцвёл» рано. Рано стал пить, рано перестал ночевать дома. Успел повзрослеть, понравиться еврейке-комсомолке из общежития того же «дедовского завода». Сошлись, появился ребенок. Затем Наум вернулся к своему прежнему бытию-питию и пропал. Исчез где-то в лагерях, сгинул. Судьба неизвестная, темная. «За дедом пошел», — горько шутили дома.

До рождения внука дед не дожил. «Нарыл»-таки себе на два метра, не успев помереть в войну вместе со многими от голода и бомбежек. От него Кротову-младшему досталось лишь несколько темно-рыжих фото, где дед в дешевом пиджаке глядит на него робко, удивленно, с каким-то легким испугом – ну чисто российский крестьянин! Если бы, не тот прямой чуб на лбу. Какой-то не русский. Он портил всю «славянскую» идиллию. Он же передался по наследству и отцу Кротова, и самому Евгению Наумовичу. Такие чубы писатель видел у американских солдат в «трофейных» военных фильмах. Нет чтобы закрученный по-казачьи, из отечественных комедий. Короткий «ежик» вороных волос и вечно упрямый чуб, с которого стекло немало родового пота – и кровавого, и творческого…

Кротов-младший с детства не любил улицу. Из-за пропавшего отца. Всех, кто «жил» улицей, Женя, не по годам рассудительный, относил к черни, быдлу, виновному в его семейной трагедии. Помогал матери во всем, обожал дом. Рос чутким, искренним, довольным, домашним. Кротова устраивало его детство – с двумя-тремя друзьями, тоже не дураками, и письменным столиком в углу их тесной «полуторакомнатки» с невостребованно высоким потолком. Он никогда не пенял на свое детство, полагая, что лучшего и не могло быть. Да и всем ленинградцам после страшной военной блокады жизнь раем казалась. Так что воистину: спасибо за счастливое детство.

Поступить учиться в Литературный институт помогла бабушка. Точнее, не она сама, а те ее «состоятельные» военные, у которых была в домработницах, ставшие с годами еще и «влиятельными». Кротов категорически был против такого «блата», упрямо веря – и признаться, по праву! – в свои силы. Но домашние сумели разъяснить: «С таким родовым прошлым, Женечка, не то, что в литературный, ни в один вуз страны не возьмут». Пришлось смириться. И это вынужденное смирение принесло известные плоды. Впоследствии оно дало все – и славу, и достойное положение в обществе, и материальные блага. Евгений Наумович Кротов стал популярным писателем-романистом, не забыв по ходу добровольно примкнуть к партийным рядам. Его литературный авторитет крепчал с каждым годом, имя его знала даже заграница. Награды, премии, встречи, семинары… Кротова закружило в водовороте праздничных радостных событий, и это продолжалось относительно долго, пока его, разбалованного и разгоряченного успехами, не вынесло к берегу печальных перемен. К трагическому для Кротова перестроечному времени у векового рубежа.

«Что ж, — потом часто думалось взрослому Евгению Наумовичу о своих, – возможно, всё было правильно, необходимо. Мало в чём виновный дед пострадал за идею. Более чистых всегда приносят в жертву. С отцом же случилось, как с остальными. А остальные…».

Люди выбрали себе самое лучшее будущее, какое снится всему человечеству, решили ради этой цели объединиться в огромное сообщество, где все решается вместе, всем советом, всем союзом. Совет рабочих и крестьян и Союз писателей, Совет народных депутатов и Союз художников, композиторов… Разве плохо? Нет, красиво, справедливо! С какой стати терпеть возле себя тех, кто своими поступками отказывается от общей цели, да еще тем самым и влияет на умы? Видать, их судьба — жить в изоляции, на том «архипелаге» — закрытом от прогрессивного человечества солженицинском острове.

Теперь же судьба уготовила Кротову свой «остров», полный отчуждения и разочарований, как и уходящий век. Тогда, в начале тех советских девяностых, живя еще там, Евгений Наумович лишь начинал разочаровываться вместе со многими. Но это было странное разочарование — не в идее, а в людях. Потому и оказался в меньшинстве.

Впрочем, Кротов и раньше, как уже известно, «догадываясь о людях», не особенно метил на руководящие посты, оставаясь всегда «партийно-неприметным коммунистом-середнячком», хоть и ярким писателем. «А люди… – утешал он себя, – люди сами не захотели светлой жизни. На них повлияли «плоды жизнедеятельности» временного капитализма – тут всё понятно». Но понятно почему-то лишь некоторым. И среди них – он сам. Как поступят с такими кротами-меньшевиками многочисленные сторонники новых, других идей? Руководствуясь прежними большевистскими принципами строителей коммунизма? Боже упаси! Семья, хоть и поздняя; жена – уважаемый в городе искусствовед, дочь растет, после школы метит в институт культуры… «Боженьку вспомнил!» — погрозил бы мировой вождь пальцем из тучи… Короче, уже тогда зародился в голове весь этот дикий сумбур.

Всё когда-то заканчивается. Даже государственный строй. Бессмертно лишь искусство, и «под звонок» Евгений Наумович пишет свой лучший роман, принесший автору литературное бессмертие.

Перед самым отъездом Кротова на свою «доисторическую» его успели премировать в Европе немалой денежной суммой. За «мировой вклад», что пришлось как нельзя кстати – семья нуждалась. Время непростое, хлопотное, с неясным будущим. Грянул путч, завершившийся неудачей. Страна лениво разваливалась. Новая власть косо поглядывала в сторону партийных. Кротов расценил сиё как «предел нравственных унижений». Вместе с женой и дочерью на закате многострадального бурного века он покинул Россию.

* * *

Куда податься бедному коммунисту по приезде в Израиль? Кто как, а строптивый Кротов повез семью в кибуц – коммунальное хозяйство, где, по мнению писателя, практиковались более справедливые принципы. Решил на склоне лет побегать в «толстовской рубашке». Впрочем, именно этот кибуц, вопреки бытующему среди «русских» мнению, имел мало отношения к сельскому труду. Так – одно название. Неприглядный заводик, выпускающий бытовые вентиляторы. Несколько домиков с огородами среди пустынных холмов. Кротовы собирали вентиляторы, испытывая смятенные чувства. А еще через полгода произошел «полный надлом» — наконец-то открылись глаза писателя на «старую добрую» коммуну.

…Когда смелеешь и требуешь положенные обед или отдых, они даже возмущаются: «Конечно, отдохни! Мы что, коммунисты?». Понапугали их тут этим… Когда же работаешь, щадя себя, они опять применяют ту же отговорку-прибаутку: «Здесь что, коммунизм? Давай, давай, шевелись!..». Черт их поймет!

Это потрясало и заставляло мучительно рассуждать. И Кротов стал понимать, почему проиграл коммунизм. Хотя бы, например, из-за невыполнимости одного лозунга, полузатерянного где-то в дебрях моральных кодексов: «Совесть – лучший контролер». На собственной шкуре убедился: душа человека – потемки. С этим как раз никогда ни у кого не получалось – с совестью… Что, кстати, не было открытием для других; то, о чем давно знали почти все в советской стране, да и не только там. Знала «улица», от которой Евгений Наумович некогда отвернулся, искусственно отделив ее «обитателей» от народа, традиционно «близкого» каждому советскому писателю. Знал именно простой народ, вороватый, запуганный, живущий на одной большой-большой — в полмира — улице.

Спустя еще полгода избалованные светским Питером жена и дочь возопили к здравомыслию-совести-и-чести отца семейства, и пришлось с позором оставить «коммуну», переселившись в «капиталистический» Тель-Авив. Смычка городской аристократии с деревенским еврейством провалилась, вследствие чего, да и в силу многого остального Кротов в последнее время стал выпивать. Немного, но дня не пропустит. Иногда опасался за себя: «не за отцом ли пошёл?». Впрочем, сколько уже осталось жизни с маленькими радостями в ней? Пора за дедом, пора за всеми… Однако сохранил верность утопической идее трезвого человечества.

В свою очередь, упрямая в отца дочь, также не собиралась изменять своим целям и убеждениям. Тем более, здесь – в Израиле, хлебнув «своего лиха». Вынашивала давнюю мечту – поступить именно в российский институт культуры. Решили — поедет с матерью, поживут там несколько лет вместе… Решили как-то неопределенно, вяло, равнодушно. Может, подсознательно стремились отдохнуть друг от друга и боялись признаться в этом. И Кротов остался один – скучающий на пенсии репатриант, непонимающий эту страну и непонятый этой страной.

И вот пару месяцев назад кротовскую хандру разбавили сразу несколько важных событий. В литстудии отметили его юбилей. Евгению Наумовичу «стукнуло» семьдесят, а в России к этому еще и «приурочили» выход в свет его последнего нашумевшего романа, выслав несколько экземпляров. Получилась даже «местечковая» презентация. Даниил Соловейчик – еще одно событие — «возник» в литстудии в самом конце, вслед за последними «наилучшими пожеланиями» юбиляру, когда все расходились. Увидев, что книги Кротова уже разобраны, он, тем не менее, подошел к нему, поздравил и, краснея, попросил автограф.

— А мы виделись раньше? – поинтересовался писатель, расписываясь в блокноте Соловейчика.

Тот смущенно заулыбался, покраснев ещё больше:

— Нет. Но я всегда оставался Вашим читателем… И искренним почитателем. Извиняюсь за случайное рифмоплётство.

Они разговорились. Писателя молодой «рифмоплёт» заинтриговал, прежде всего, вежливостью и хорошей чистой русской речью. Не то, что у быстро привыкающей к ивриту молодежи. Кротов даже заслушался. На вечере Евгений Наумович охотно пил за всех и вся, но беседы со «свежим» Соловейчиком неожиданно протрезвляли. Даниил оказался интересным собеседником, и в то же время каким-то скрытным. И Кротов быстро догадался: мысли Соловейчика тем и интересны, что скрытны, не «разжеваны» до конца. Что тоже не совсем устраивало. Слишком «закрепощаться»перед слушателем также неверно. Ишь, скромник какой…

Из литстудии вышли вместе. Новый знакомый никуда не торопился, проводил Кротова почти до дома. Беседовали об искусстве. Ответы Соловейчика были умны. Писатель полностью уверился – с Даниила может быть толк. Такой собеседник не встречался давно. Кротов, по крайней мере, не помнил. Но от предложенной им затеи «набросать на бумагу какой-нибудь рассказик» Даниил отказался. Впрочем, прощаясь, пожали друг другу руки как давние приятели-ровесники. Даже адресами обменялись. Кротов остался доволен, остался с надеждой.

— Весьма приятно было познакомиться. Заходи в гости.

— Зайду.

Через неделю Соловейчик пришел в гости. Кротов выкатил из кухни в салон сервировочный столик с коньяком и сладостями. Он с молодости любил закусывать сладким. Пристрастился давно — после блокады, как и многие ленинградцы. Соловейчик, нагуляв аппетит по дороге в Тель-Авив, с удовольствием выпил, немного закусил, и расслабленно растянулся в кресле.

Писатель порасспрашивал о семье Соловейчика, о матери, о Москве… Гость неохотно и скупо отвечал. Затем Кротов опять осторожно перешел к главному, о чем не переставал думать последние дни:

— Я не назойлив, но хочу вернуться к старому разговору. Тебе все же не кажется, что пора испробовать себя в литературе? Думаю, ты давно пытаешься, только не признаешься. А?

Тот равнодушно пожал плечами, как и в прошлый раз:

— К чему? Со мной и так все неплохо. И литературе – без меня неплохо.

— Ошибаешься. Принести свою пользу, сказать свое слово в письме – большая честь и большой дар. Скрывать его – преступление. Ты — преступник. Ты обделяешь людей, обделяешь нищих духом. Да-да! И я считаю, в тебе есть способности — только начни! Могу посоветовать, подсказать. Как пишется рассказ, знаешь?

— Ну… какое-то представление имею.

— Вот как? И какое же?

— Современный рассказ призван быть «космополитичным», – начал сонно Соловейчик. — Во всех отношениях. Иначе, другие на том краю света, а то и демократы тебя не поймут. Если появляется имя – оно должно «работать». То же самое с цифрами… и вообще: все должно «работать». Должны быть определены координаты времени и места. Даже в самом фантастичном мире. А в них — отпечаток образа героя, или если хотите, — предмета. В герое-предмете в свою очередь, должен проглядываться хоть какой-то скелет «биографичности», после чего наращиваются мышцы сиюминутных действий. Когда появляется будущее название рассказа, то обретшее в связи с этим смысл произведение требует немедленного завершения. Нельзя жалеть сил, нельзя жалеть времени. Этот период весьма ответственен. Название ищется как можно в более «газетном» варианте, простое, настолько же связанное с текстом, сколь и «непрямое»… Ну, в общем, Вы же сами все знаете.

Кротов опять невольно заслушался, заулыбался.

— Интересно, интересно, — рассеяно пробормотал он, пытаясь скрыть удивление. – Наверное, ты и родился не в свое время. С такими рассуждениями, да лет семьдесят назад… как раз к моему появлению на свет – вполне можно было выпускать статью «Как делать прозу?». В противовес «некосмополитичным» поэтам революции. Остается самая малость – сделать. Вот и сделай!… Еще выпьешь? Как знаешь, а я себе налью… Действительно, интересно. Но как-то по школьному. Ты был отличником в школе?

— Все учились понемногу…- Даниил заерзал в кресле, двигая по столику пустой рюмкой. Затем, виновато моргая, сказал:

— Неудобно просить, Евгений Наумович, но тогда, на юбилее я подошел, как говорится, уже к шапочному разбору. Опоздал, не успел приобрести Вашу книгу. Может, осталась какая, не подарите?.. Надо купить — куплю, конечно! – но если не совсем дорого.

— А ты бы так и так не достал! В России вообще не достать. Тираж пока небольшой, поэтому даже уникальный. К тому же – юбилейный. И “местные” давно застолбили. Наобещал всяким… сливкам общества. Их и впрямь давно пора “слить”.- Кротов полез в свой рабочий стол. – Так ч книг было мало. Но парочка осталась. Одну отдам. Денег не надо. Тебе подписать?

— О да, Евгений Наумович, если нетрудно! И пожеланий побольше, буду хвастать перед всеми.

— Ну, это, допустим, ни к чему. Но маме большой привет.

— И ей покажу, будьте спокойны!.. Тут, правда, есть еще одна маленькая просьба, Евгений Наумович. В Москве друг остался – Авдеич. Хотел ему с утра из дома позвонить по очень важному вопросу, да случайно забыл. Не разрешите воспользоваться телефончиком? В следующий раз обязательно отдам деньги за «международный», обещаю!

— Да пожалуйста! Звони своему Авдеичу. Кстати, и твой телефончик здесь оставь.

— Премного благодарен! Заодно похвастаю Вашим подарком… Мой номер — вот, записываю, правда, меня дома редко застанешь. Лучше буду звонить сам… А где телефон?

— Там, пройди на кухню.

Все то время, пока Даниил, выглядывая из кухни в салон, что-то тихо и радостно «хвастал» в трубку далекому московскому товарищу, Кротов успел выпить очередную рюмку коньяку и все гадал: «Авдеич» – это отчество, имя или кличка? Впрочем, «Наумыч» — тоже неплохо… Библейские имена, издревле привитые Руси.

Его жутко потянуло туда, на Родину всех «авдеичей и наумычей», и он безнадежно тряхнув своим американским чубом, налил опять …

Соловейчик ушел, стараясь не шуметь, не будить дремавшего в кресле писателя. Он тихо закрыл входную дверь, в которой напоследок предательски щелкнул замок.

* * *

Они сдружились. Несмотря, на то, что Даниил не умел слушать читающего Кротова, не любил договариваться о встречах по телефону, и появлялся, когда хотел.

Соловейчик наведывался каждую неделю, независимо от работы литстудии, по поводу и без, и всякий раз засиживался допоздна. А Кротов был всегда ему рад. Поскольку, как и большинство в литстудии, нуждался в ученике. Нуждался давно, но не признавался в этом даже себе.

И при нынешней вышеупомянутой встрече Даниил появился неожиданно, застав писателя за просмотром «Литературной газеты». Было видно, что весть о кротовском музее взволновала Даниила даже больше, чем самого Евгения Наумовича. Соловейчик готов был говорить об этом целый день. Но писателя такая беседа как раз не устраивала.

— Со мной-то все ясно, — осторожно начал Кротов. – Музей, память, почести… Короче, хоронят заживо. А вот почему ты ничего не приносишь? Ведь можешь, можешь, знаю! Другим не дано, а ты – можешь. Я помогу, я тебя не оставлю. Попробуй раз. К чему прятаться? Ты должен начать, Даниил.

Соловейчик, как всегда стыдливо, опустил свои белые ресницы.

— Опять Вы за свое, Евгений Наумович. Ну не могу я, не могу, не умею! Почерк корявый. Боюсь, не понравится.

— Вот-вот! Начинаются отговорки. Причем глупые… А знаешь что! Возьми мою печатную старушку! Пользуйся.

— Да что Вы, что Вы!

— Бери, бери! У меня давно компьютер с принтером. Тем более, я и вправду не люблю читать чужие рукописи. То есть, «ручные» работы. Почерк действительно обманывает. И красивый, и корявый.

— Извините, не возьму.

— Перестань мучить меня! – взорвался Кротов, — Хватит «ломаться»! Пиши, говорю! Маешься тут с тобой, маешься – просто издевательство какое-то!.. Больше не желаю такого общения!

Ему не хотелось ругаться. Он чувствовал себя неудобно, поэтому, ругаясь, не смотрел на гостя. Тот покорно молчал, и Кротов, не выдержав, все же взглянул в его сторону. И искренне удивился. Он еще не видел Соловейчика таким напуганным.

— Вы меня… выгоняете?

— Если ты не творческий человек, то есть — человек, не способный понять другого, то нам… и разговаривать нечего!

Даниил наморщил лоб, пытаясь осмыслить последнюю, не совсем удачную, реплику Кротова и тихо спросил:

— Тогда я приду в следующий раз… с чем-то?

— Ну конечно с «чем-то»! — воскликнул ободряюще писатель, в свою очередь, недопоняв осторожность Соловейчика. Его обрадовала «правильная» реакция последнего на скандал. «Неужели он теперь всерьез?» — подумал Кротов, и разогреваемый надеждой, принес из своей комнаты красиво инкрустированный футлярчик с мозаичным цветным узором.

— Вот, — он открыл его, и там оказались две такие же цветные мозаичные авторучки. – Мастерская работа, ручная. Сделано на заказ. Ценная вещь, дорогая. В Европе подарили, так сказать, «зарубежные коллеги», пока премию получал. Но готов поделиться. Обещаю. Только начни. Хотя бы один рассказ. Ничего не пожалею.

— Вы же не любите «ручные работы», Евгений Наумович. Потому и обещаете?

— Иди к черту. Иди и пиши. Сделай правильные, достойные выводы. Жду тебя с результатами.

«Ничего», — успокоил себя Кротов, закрывая дверь за ним. – «Пусть и к этому привыкает. Литераторы — народ непростой… К тому же я на сделку с ним пошел из-за благородных побуждений, – в целях хоть что-то «выжать» из него, начать его «растить», учить серьезному большому письму. Он – последняя надежда. Иначе нет никакого смысла в таком общении, все пропадает, все куда-то исчезает. И вправду — невозможно дальше так…».

* * *

Обычно в литстудии они появлялись вместе. Встречи там назначались после полудня, когда спадал городской зной. Соловейчик традиционно заходил за Кротовым. Кротов швырял свою очередную «свежую рукопись» в свой «старый надежный» портфель, молча стоял минуту в дверях, о чем-то напряженно думая, потом решительным шагом выходил. По дороге в студию Соловейчик даже не поспевал за ним.

Но на этот раз Даниил сам куда-то торопился, из-за чего даже не стал заходить в дом, и, извинясь еще на пороге, робко протянул Кротову какую-то папку.

— Вот, Евгений Наумович… Пойти с Вами сегодня не могу. Сколько сделал, столько сделал. Последний рассказ еще не закончил. Дома остался.

— Последний рассказ? – удивился Кротов. Приняв папку из рук Даниила, он даже на вес определил, что там далеко не пара листов, — был бы хоть один качественный… Ты ради этого приехал из Иерусалима? Отдать папку и не пойти в студию?

— Ох, ну что Вы, что Вы!.. Дела появились здесь, в городе. Срочные дела… А Вы еще авторучку обещали. За сделанное. Может она окажется для меня «счастливой»– писанина пойдет. Не знаю, приеду ли еще на этой неделе… Был бы очень Вам благодарен.

— Вздор! Нет «счастливых» ручек! – Кротов вернулся к себе в комнату, и вышел оттуда с футляром в руке, — Держи, будет тебе памятью. Футляр оставлю, футляр симпатичный… Твое возьму с собой. Просмотрю на досуге. В студии все равно некого слушать… Скажи, в папке действительно все твое?

— Евгений Наумович, так Вы же прочтете, Вы же меня там узнаете, все мои заморочки! – привычно заблеял Соловейчик, — Как можно? Где такие деньги на помощника? Живем при капитализме, живем бедно!..

— Ладно, ладно, – смягчился писатель, поняв, что Соловейчик действительно не искал «помощника». В Израиле «помощникам» не платят. Они сами ищут… авторов. Как последние дураки. — Пройдемся немного?

Провожая Кротова, Даниил озабоченно озирался, поглядывая на часы. Ему не терпелось уйти. Евгений Наумович будто этого не замечал. В городе бушевала «вечнозеленая» израильская осень. Уже без такой одуряющей жары как в прошлый месяц. Улицы освежал ноябрьский ветер с моря, и Кротов, зажмурившись, представил российское бабье лето.

— Тебе хочется на Родину? – спросил он.

— А? – Соловейчик вздрогнул, встревожено отмахнувшись. – Нет-нет, что Вы! Делать там нечего!

Кротов грустно покачал головой.

— Все правильно, все правильно… Пока молод, не понимаешь, что значит для тебя Родина.

— «Что значит»? – Даниил вдруг осмелел. – Я скажу, что она значит для меня. Родина – это место, где тебя при рождении оставили живым, а мое чувство к ней – чувство не любви а относительной благодарности. За то, что не убили сразу… То есть, птенец вылупляется из яйца и в первые мгновения жизни видит возле себя, или вокруг себя, нечто, не причинившее ему вреда. По крайней мере – сейчас. И он настолько этому благодарен, что принимает за маму, хотя ни-хре-на не соображает, с кем имеет дело! Это и есть любовь к Родине. По сути, я скучаю не по ней. Я скучаю по тем безопасным местам, которые уже изведаны мной, в которых я уверен. Поэтому и скучаю. Прошлое известно и комфортно. Настоящее и будущее пугают неизвестностью. Так что Родина для меня есть моя жизнь до сего момента. Все очень просто. В детском саду я скучал по дому. В пионерском лагере скучал по своему району с домом и детсадом. В армии скучал по Москве. Получается, здесь надо скучать по России? Абсурд. И еще убедитесь — это время, проведенное в Израиле, лет через десять я тоже буду считать счастливым. Кстати, по армии уж точно не скучаю! Хочу быть почетным гражданином всей планеты. По-честному хочу. Не как некоторые… известные эгоисты. Поверьте, это к Вам не относится. Просто ненавижу милитарюг с их понятиями о Родине. Что нужно защищать? Кого надо защищать? Только то место, где живешь, и извиняюсь, гадишь?

— Вон как разошелся. – Кротову больше нравился такой Соловейчик, мыслящий, неожиданный, а не робкий, зажатый. И ведь правду говорит он! Необычную, пронзительную. Гражданственность сегодня — понятие относительное. В древности крупный город уже практически являлся государством. От одного города к другому днями добирались. Человек стал перемещаться быстрей – соответственно, и города стали расширяться. А сейчас, при таких скоростях… Чего, например, стоит доехать человеку Соловейчику из Иерусалима в Тель-Авив?.. А действительно, чего?

— Что ж, может, где-то ты и прав. Продвинутая молодежь, продвинутые взгляды.

— Ну, я побегу, Евгений Наумович?.. Вы мне только автограф здесь в блокнотике оставьте. Этой самой авторучкой. На счастье.

— Беги, что спрашиваешь. Ты просто удивляешь! Иногда.

* * *

Ресторанчик весьма скромных размеров, с доступными ценами, который писатель считал просто кабаком, находился рядом с литстудией – через улицу, напротив. Кротов заглядывал сюда сразу после встреч: успокаивал нервы, привычно обдумывал последние литературные споры, набрасывал сюжеты. «Кабак» ему нравился еще и тем, что здесь никого из «русских» не бывало. Завсегдатаи – «израильтяне», везде звучит чужая, не мешающая мыслить, речь, тихо играют классику, кондиционер дает прохладу. Не так, как в студии: душно, шумно, хоть и мало посетителей — постоянно спрашивают о чем-то, нужно отвечать, реагировать, советовать, ругаться… Не то, что прочесть – вытащить из портфеля папку Соловейчика за все время не мог. Все же, бешеный народ – литераторы. А начинающие – и подавно.

Любимый столик Кротова в самом дальнем углу оказался занятым – за ним веселилась «продвинутая» молодежь. Пустовали самые неудобные места, у выхода. Но уходить Евгений Наумович не захотел, скрепя сердце, выбрал столик, какой предложили, заказал коньяк. И только тогда, когда ему поставили полную рюмку с тарелкой фруктов и конфет, он выпил и достал папку Соловейчика. Множество страниц печатного текста с западающей буквой «р» — все верно – кротовская машинка… Рассказов действительно несколько. Названия занятные… Кротов вскользь осмотрел верхние строки на первом листе и по писательской инерции отметил «довольно сносный» слог, стиль. Всё весьма грамотно. Но после следующего абзаца его уже «втянуло вовнутрь». В какие-то моменты Кротов пытался быть объективным, взять себя в руки — встряхивал головой, привставал, иногда заказывал еще коньяку… Непонятно, что действовало более опьяняюще – алкоголь или рассказы Соловейчика, но под конец Кротов совсем расстроился и заплакал. Он не хотел плакать, но читаемое заволокло сознание чем-то тихим, светлым и таким тоскливым, что тянуло безудержно выть на весь ресторан. Посетители недоуменно косились на этого всхлипывающего человека, который, нелепо сжавшись и промокая глаза бумажными салфетками, что-то черкал красивой авторучкой на листах. А «черкал» Кротов в конце каждого рассказа Соловейчика одно и то же: «Соловейчик, Вы – гений!», «Вы – гений, Соловейчик!», и это странным образом доставляло писателю мучительное удовольствие…

Против обыкновения Кротов не заметил, сколько времени ушло на чтение. Что, впрочем, в тот момент было неважно для него, как и все остальное. На миг возникло понимание: до этого он никогда не был счастлив, но Кротов, приходя в себя, теперь испугался своего «слишком женского» чувства. Он встал из-за стола отрезвевшим и каким-то другим. Побывавшим в другом мире. Катарсис очистил сознание, настроение выровнялось. Евгений Наумович подошел к стойке бара и попросил позвонить. Ему дали телефон, он набрал номер, немного подождал. Затем решительно вышел на улицу, ища глазами банкомат.

* * *

Дверь открыла бодрая худощавая женщина. В ее ногах радостно елозил скучающий по улице лабрадор. Он скулил и чихал, не обращая внимания на чужого. Пришлось знакомиться под шумную собачью возню.

— Здравствуйте, я Кротов. Из Тель-Авива. А Вы, как понимаю – мать Даниила. Пытался дозвониться до Вас – какой-то автоответчик на иврите… Я, наверно, записал номер с ошибкой, вот и решил заглянуть на часок. По делу. Извиняюсь, он дома?

— Здрасте… Ой! Да Вы же писатель! Из Питера! А я – Лариса.

— Да-да, с Ленинграда, он самый, очень приятно… Даниил рассказывал обо мне?

— Ой, ну конечно, конечно рассказывал! И сегодня, перед отъездом – тоже… Батюшки, да что же мы в дверях? Пройдемте в квартиру! – Лариса засуетилась, бессмысленно перекладывая в салоне вещи с места на место. — Знаете, а у нас нет телефона. В России был, а здесь пока не приобрели. У Даньки временные проблемы с бизнесом в Израиле.

— С бизнесом?.. Вы сказали — он уехал?

— Да. В Россию. А Вы разве не в курсе?

— Нет. Может, Даниил и говорил, но я, видать, запамятовал.

— Странно… В любом случае, милости просим! Это – наша съемная хатка, две комнатки, кухня…

— Славно, славно. Лишь бы вас устраивало…Однако я вот по какому вопросу.

Кротов вытащил из портфеля рассказы Соловейчика и протянул Ларисе.

— Вам знакома эта папка? Здесь рассказы Вашего сына. Скажите, ему никто не помогал их писать?

— Да нет, – осторожно пожала плечами Лариса. – Сама видела. Даже удивилась вначале, чего это вдруг – прозой увлекся! И рассказы свои называл необычно, шутливо. «Ловушками», кажется… Вечерами строчил. Целую неделю. Даже собаку выводить забывал.

— Не-де-лю? Да над этим годами трудятся! Го-да-ми! Забывая о завтраках и ближних!..

— Да что случилось? — испугалась Лариса. — Я в дела сына давно не вмешиваюсь!

— Он гений, гений, понимаете?.. Если, конечно вы правду говорите. Да я и сам знаю – это его! Я много с ним общался, вижу его «заморочки».

— Вообще-то Данька у меня способный, – закивала довольно мать. – Но непослушный… Да, а один рассказ, еще кажется, недоделан. Так в машинке Вашей и остался.

— Недоделан? Я могу взглянуть, пройти в его комнату? Только взглянуть.

— Ой, там не прибрано, ну ладно… Здесь его папки, коробки с коллекциями, картины. Я так расстроилась, что даже не успела прибрать.

— Хм, действительно интересно, — рассеянно отметил Кротов, увидев в комнате Соловейчика среди вороха вещей на столе свою печатную машинку и вставленный лист с началом следующего рассказа.

Да. В его портфеле без сомнения лежала проза Соловейчика.

— А это фотоальбом его проданных коллекций. Столько всего было у него, взгляните!..

— Он еще и коллекционер?

— А как же, что Вы! Для него – это вся жизнь! Со школы! Ведь это мало того, что увлекательно, еще и материально помогает. Продал ценную штучку какую – в доме деньги. В Москве столько коллекционеров, столько знаменитостей, столько жизни! Бегают, меняют, покупают, продают…

Мать показывала фотографии коллекций сына, — «вещи и автографы знаменитостей, часть из них давно уже распродана, да и вообще, все долго не лежит»…- а Кротов изумлялся все больше и больше.

— Вы не представляете, как тяжело доставалась каждая ценность. Иногда с большим риском! Не так давно кто-то даже на него обиделся — из знаменитостей — и «заказал»… ну, решил, то есть, угробить. И неизвестно, — вздохнула при этом Лариса, — до сих пор ли «заказ» в силе.

Затем Лариса взахлеб поведала о «поразительно умных и простых приемах, к которым прибегал очень терпеливый и устремленный сын» для удовлетворения своих «профессиональных» страстей. Жизнь коллекционера – целое искусство. А Данька талантлив — «в любую богему вхож».

К примеру, вот цветное фото проданной картины. О художнике Кротов слышал. Так для знакомства с этим известным художником Соловейчику пришлось чуть ли не самому стать художником. Данька просмотрел массу иллюстраций, даже выучился недурно рисовать.

Встретился с популярным композитором? Думает приобрести его нотные черновики? – так наверстывает «оставленное в прошлом музицирование», читает музыкальные журналы. А завести деловые отношения с артистами? – проще простого! – он с детства актер.

Последний его «московский проект» был просто «исторический». Потянуло к одному историку с его солидной коллекцией. Кости мамонтов, средневековые ножи… За месяц Соловейчик узнал почти все о древних цивилизациях.

— Историк успел буквально за бесценок отдать ему один ценный череп, а Даню «заказали». Вот и убежал в Израиль. Череп, правда, успели продать — так и жили в Москве перед отъездом — на деньги с черепа.

Все это Лариса рассказывала настолько обыденно, что у Кротова поползли по затылку мурашки. Кроме того, в прихожей не прекращал громко зевать лабрадор. В таких семьях Евгений Наумович еще не бывал. Все напоминало домашнюю репетицию пьесы для театра абсурда.

— Да у них там целое дело было налажено! – восторженно продолжала Лариса. — «Новых» русских столько развелось… Еще как покупают! Со страшной силой.

— Знаю. Их полно. И даже из партийных. Увы.

— На том и пробивались. Компаньон его там остался.

— Авдеич?

— Вот-вот! Он рассказывал?.. К нему он ездит. Сюда возвращается лишь иногда. Побудет месяца два-три, и обратно…

Вдруг писателя пронзило. Он даже вскочил. После часа пребывания в комнате Соловейчика Евгений Наумович наконец явственно разглядел надписи на папках Даниила.

— Ч-что такое?.. «Правки Кротова»? «Рецензии Кротова»? «Автографы Кротова»… Откуда это у него? Что за ерунда!

— Не знаю, — насторожилась Лариса. — Я в вещах сына не копаюсь… Дайте взглянуть… По-моему, это ему дарили в Вашем же кружке. В тель-авивском. Да. Давали почитать, а потом дарили, если Данька просил.

— Что значит «просил»? Зачем?

— Да как «зачем»? За тем же!..

Далее Кротову пришлось узнать от наивно-откровенной Ларисы самое ужасное. То, о чём писатель уже смутно догадывался, чего опасался больше всего.

Соловейчик наказал матери беречь эти папки, как зеницу ока, и не отдавать никому. В сущности, как объяснила Лариса, состоялась «обычная беседа, какие бывают в семьях коллекционеров». Сказал, что спустя некоторое время все это обретет огромную ценность, что скоро Кротов и в его рассказах оставит кучу замечаний, правок — о, «святая» простота!.. Что писатель разрешил продать авторучку в свой музей, дабы помочь деньгами Ларисе с сыном, что Даниила ждет еще такая же, даже с футляром, красивым, инкрустированным, показывал эту ручку с написанным ею кротовским автографом в блокноте; «чернила-то идентичные» — хвастался, мол, в Питере при таких доказательствах провернет удачную сделку…

— И книгу Вашу повез. С дарственной надписью. На случай, если не поверят.

Лариса осеклась, увидев, как изменился в лице гость, который как-то напрягся и сильно зажмурился.

— То, что я сейчас услышал – страшно… Неужели все было ради этого! Но теперь, по крайней мере, известно, чего ему стоило добираться из Иерусалима в Тель-Авив… Извините, мне надо где-нибудь присесть… все осмыслить.

— Я поэтому сразу не стала Вас благодарить за авторучку, – сочувственно отозвалась Лариса. – Поняла: что-то не так. Считала, раз приехали, значит, передумали отдавать.

— Помилуйте, не за тем я приехал! Я действительно подарил авторучку, и забудьте! Мне он был нужен, он — Даниил Соловейчик, Ваш сын! Его литературные…

— Да до фени ему литература! Ну, по русскому в школе, правда, всегда была твердая четверка, так что? Чему-нибудь да как-нибудь все учились.

Кротов вскочил, шагая взад-вперед. Ему стало душно и тошно. Захотелось на улицу, как тому лабрадору, или хотя бы, чтобы комнатный воздух обдувал лицо. «Сюда нужен вентилятор, — подумалось ему бессвязно, – надо привезти один, которым «премировали» в кибуце. Хотя какого черта! Ноги моей здесь больше не будет».

— Я материалист, сторонник честного, трезвого взгляда на вещи, – стал медленно «заводиться» Кротов. — Нет личности — нет писателя, нет гения… А ведь прекрасный материал, один рассказ лучше другого. И что мне прикажете теперь делать, какие готовить рецензии? Рекомендовать к публикации – а зачем? Искусство ради искусства по мне — вещь нереальная, лживая. Такого в чистом виде не бывает. Это больше лозунг, нежели состояние… Истинное творчество всегда перекликается с жизнью художника. А кого я открою миру? Безнравственного вороватого автора гениальных строк? Получеловека, не знающего себе истинную цену? Дешевого фарцовщика?.. Как он унизил меня! Не-ет, он не гений, он — злодей! Это несовместимо, не-сов-мес-тимо!

— Зачем же так о моем сыне! — обиделась Лариса. В ее голосе вдруг пропали раздражающие простоватые интонации. — Вы же сами сказали, что подарили ручку с автографом. И про злодея Вы зря. Для меня это тоже в свою очередь больше лозунг, больше — цель, чем факт. Может, потом, когда добро полностью победит, что-то и не будет совместимо. Может, по высшему закону, по идее не должно быть так с человеком, а вот где-то нарушается. И зачем забираться в облака? Мы на земле, кругом люди. А мой сын — такой, какой есть. Как и все — немного хороший, немного плохой. Так что же?.. Хороший, потому, что меня любит. А плохой — потому, что я ведь его не отпускала, я за него всегда боюсь, а он взял и уехал. И комнату не прибрал. Я даже плакала.

«Ну и семейка, — мысленно поразился Кротов ответу Ларисы, — какие-то интеллектуальные жулики. В какой же жуткой и безумной ситуации я нахожусь!».

— Да, – обречённо вздохнул он, опять сев на стул, — Даниил слегка рассеян, я знаю.

— Да нет же! — улыбнулась Лариса, — Он лишь выглядит рассеянным. Не замечали? С ним разговариваешь, думаешь — слушает, а потом вдруг выясняется — ничего не помнит. А потому что спал! Привычка с армии спать, где попало с открытыми глазами. Врачи даже сказали — какое-то заболевание. На морозах там прихватил. Да–да! С ним разговариваешь, а он так вот прищурится, и дремлет, и не знаешь, слушает — нет? Спит – и все.

— Что? «Спит — и все»? «Спит — и все»?!.. Я его побью! Где он — этот Соловейчик, мой скромный читатель-и-почитатель, где этот… нищий духом! Вы простите, но я встречу его и побью обязательно!

— Батюшки! Да за что же бить его? За его жизнь, за увлечения, за слабости? Так давайте всех коллекционеров отлавливать и бить!

— Да какой он коллекционер!.. Мне хочется побить его не за то, что он повез мой подарок чёрт- те кому… Хотя и за это тоже! Авторучка, которую я отдал, вдруг оказалась моей последней «счастливой» авторучкой, понимаете? Не его – моей!.. Да не нужна она мне! Вижу, не понимаете. Вы и не можете представить, как я сейчас это понимаю! Меня окружает какая-то ужасная «сверхреальность»! Меня окружают историки, художники, музыканты, писатели… И все они, как я, загнаны в «союзы» Соловейчика, в его «ловушки»! Торчат там, каждый – в своей культурно-социальной ячейке, а проще говоря — в заднице! Ради чего я, как последний осел, таскался в ту чертову литстудию! Ради тех бездарей? Да я с самого начала искал его, даже до встречи с ним, понимаете? Мне был необходим такой – неглупый, загадочный.А в нем, оказывается, нет никакой тайны! Вот он – Соловейчик, весь, как на ладони, обнаженный, ничтожный, наглый! Авантюрист! Его жизнь, его судьба стали для меня предельно понятны. Поэтому мне страшно. Столько нельзя знать о человеке, это опасно для души! Лучше бы меня тоже «заказали»! Еще там, в Питере!.. Чертова жизнь, чертов мир, все надоело, все!.. Не нужно было сюда приезжать, каюсь, извиняюсь, кланяюсь вам всем, — не нужно было!

Лариса напряженно слушала, не перебивала. Кротов перевел дух.

— Не знаю… Я хочу его побить просто потому, что он… такой. Поверьте, он у меня взял больше, чем Вы думаете. Никто, кроме меня и Бога, если он есть, не знает, насколько больше! Но Ваш сын дал взамен это…- Кротов в отчаянии ударил кулаком по рассказам. — И я не представляю, что с собой или с этим делать!

Писатель замолчал. Лариса не отвечала. Оба устали от тяжелого разговора. «И вправду, всему своё время, — подумал Кротов, — времена убеждений прошли. Остались только времена разочарований».

Затем Евгений Наумович с глупым видом предложил Ларисе деньги. На жизнь.

— С премии осталось. Много мне уже не надо, – соврал, – Всё равно семья опять в Питере. Все там… Вон, даже Соловейчик. И о чем он только думает?..

Та отказалась.

— Лучше знаете что? Поезжайте сами в Ленинград.

Евгений Наумович подумал, зачем-то надел очки и горько усмехнулся: «Как я рад, как я рад, что я еду в Ленинград».

— Вот-вот! — радостно поддержала Лариса. — Данька, наверное, то же самое поет сейчас в самолете!.. Ой, Вы снова не обижайтесь только.

— Мне надо выпить, — сказал Кротов. — Есть что-нибудь?.. Хотя, нет, лучше поеду. Не в Россию, конечно. К себе, в Тель-Авив… А Вам пора собачку выгулять. Давно просится. Кстати, Вы, когда бываете серьезной, похожи на сына.

— Спасибо… Так, не хотите туда ехать?

— Нет, — уже в дверях отозвался Кротов. — Будем ждать Даниила Соловейчика.

ДВЕ ПОЕЗДКИ ПО МАЛЕНЬКОЙ СТРАНЕ

Я ЕДУ В ИЕРУСАЛИМ

Я еду в Иерусалим. К другу. Отмечать наступление следующего века. Еду в первый день нового столетия, в первые его часы. Друг сказал: «Приезжай». Я купил сегодняшним утром на ашкелонской станции билет в Иерусалим и поехал.

Я еду в Иерусалим, а в автобусное окно пасмурно глядит прошлый век. Будто новый еще не настал. Что, например, изменилось в том дождливом пейзаже, который я наблюдаю всегда, как еду зимой в Иерусалим? Те же серые от тумана поля и птицы. И шофер тот же — из того еще века. И разве поменяли хоть одну остановку на шоссе? Все те же мокрые бетонные остановки. Разве я стал моложе или лучше?.. Нет. Не изменилось ничего. Мне уже сорок, а в жизни сделано так мало! Двадцать первый век обманчив. И вообще, новое время только кажется новым. На самом деле оно древнее предыдущего. На самом деле к истории, как и к человеку, прибавляются года – и она стареет, вот и все. Сколько тебе уже лет, история, старая ты телега? Во-он уж сколько, ты смотри!..

Я еду в Иерусалим. Кажется, шофер ведет автобус легко, свободно, и автобус будто летит, стремясь быстрее добраться до гор, чтобы там начать свое автобусное восхождение к вышней столице. Я всегда волнуюсь, когда начинается этот подъем, когда равнина быстро сменяется предгорьями; уже тогда предвкушаю его, свой первый город, который через каких-нибудь полчаса откроется моему взору. Он-то как раз всегда новый и удивляющий, заставляющий на время забыть о проблемах. И в то же время Иерусалим древнее моих сорока. На много-много лет! Сознавая это, наполняешься счастьем. Мне всего сорок, и жизнь еще не закончилась! Мой город… Ты несколько лет назад принял меня – еще «неоперенного» эмигранта под свое крыло, очаровал своей вечно меняющейся красотой и дал другое понимание мира. Понимание его относительности, его еле уловимых взаимосвязей. Или это возрастное?.. А потом я переехал в Ашкелон и с тех пор иногда навещаю гостеприимного иерусалимского друга, чем-то так похожего на тебя!

Я еду в Иерусалим, и погода в горах проясняется. Оранжевое солнце, выскочив из низко нависших туч, радостно ослепляет, и я, зажмурившись, чувствую на щеках нежное яркое тепло. От солнца зажигается и приближающийся Иерусалим – его белокаменные дома, похожие на ульи, раскаляются до желтизны, иерусалимские окна посылают множество солнечных зайчиков, бодро мигающих: мол, не грусти, мой странник, я всегда буду с тобой, в каком бы конце Израиля ты ни жил! Благословляю твой приезд, благословляю всех, кто едет в новый век с миром, кто едет в Иерусалим.

ЗВУКИ АВГУСТА

Пока Жорик болтает, ведя машину в Тель-Авив, моя старая видеокамера непрерывно жужжит. Я вполуха слушаю его жалобы на недосыпание из-за почти круглосуточных развозок, на которых работает Жорик, когда не играет на скрипке. Иногда сочувственно киваю, «вылавливая» в объектив удачные кадры. Что и говорить — Израиль красив.

Мы едем в северный город Цфат на фестиваль клейзмеров – еврейских музыкантов, играющих еврейскую музыку. Праздник длится неделю, начался три дня назад, но мы едем на два дня. Как случайные участники фестиваля. В качестве шабашников-халтурщиков, которым предложили вакантные места отсутствующих музыкантов. Но за хорошую плату. Нас не увидят на больших уличных сценах города. Будем играть, если повезёт, на ярмарочной площади, а не повезёт — возле закусочных или в подворотнях. Так обещает Жорик. Но нам большего не надо. Устроит и это. Нам главное: деньжат подзаработать да Цфат повидать – не был ни разу! Говорят, интересно там…

Недели две назад узнал у Жоры о фестивале. Вместе готовили клейзмерский материал. Почти каждый день. Выкраивая каждый час свободного времени. Можно сказать, заучили все назубок. И вот теперь добираемся до Тель-Авива в его машине. В Тель-Авиве недалеко от старой станции ждёт бесплатный автобус, который в эти дни будет возить музыкантов в Цфат и обратно. Таких, как я и Жорик, «случайных» клейзмеров набралось человек двадцать, и все оказались «русскими». Даже шофер автобуса.

По дороге Жорик успевает перезнакомиться с теми, кого ещё не знает. «Не могу долго сидеть, — жалуется, — каждый день развозишь — зад немеет. В дороге всегда хочется встать с кресла и рулить стоя».

Компания весёлая, шумная. Совсем не так, когда едешь с экскурсией. По крайней мере, прибыв в Израиль, я уже ездил не раз с экскурсиями по стране, и мне не понравилось. Не страна – экскурсия. Там всю дорогу практически молчишь. С попутчиками не особо разговоришься. Молчишь даже тогда, когда надолго высадят где-нибудь в знойной степи, дышащей в лицо сухим пустынным ветром. Зато в городах останавливались почему-то ненадолго.

Экскурсовод, стараясь быть невозмутимым, деловито описывал прелести вида, кажущегося из-за жары невозможно скучным. И с чего он взял, что именно здесь следует выходить! Экскурсанты, как и воздух вокруг, напряжены, и быстро «раскаляясь», звереют. От всепроникающего зноя появляется чувство, будто глаза гида живут отдельно от его слов и бодрой ухмылки. Глаза его говорят:

— Теперь вы понимаете, что дело тут не в пейзажах с наших цветных рекламных открыток, на которые все вы так недавно втайне надеялись и уповали.

— А в чём, а в чём? — лениво и смутно колют бегающие глаза экскурсовода мысли экскурсантов.

— А в том, — продолжает внушать неслышно гид, — что этим можно наслаждаться только в автобусе, стоящем на спуске перед раскалёнными солончаками и хранящем в себе прохладу спасительного кондиционера. Будем ещё болтать или зайдём в автобус?

И мы согласно киваем, как бы внимая его объяснениям, его жестам, но вяло боремся с еле уловимой, но реальной правдой экскурсовода. А он, кажется — еще мгновение! — вдруг вытащит пастуший кнут из подтяжек, взмокших на спине, гикнет по-бедуински и звонко щёлкнет о ближайший раскалённый камень. И мы спешно побредём к этому застеклённому четырёхколёсному холодильнику — его рабы, отмахиваясь хвостами от палящей бледной пыли и покорно мыча: «За что, за что платили?».

Зато там, в чреве автобуса — затемнённые окна, там — вид со стороны «зрительного зала» — с кресел, под которыми спрятаны прохладительные напитки, ещё не успевшие нагреться. Все друг другом довольны и более оживлённо ковыряются в своих фото-, видео-, и других «оптико-обманных» приборах. И приподнятое настроение уже тебе внушает: а может, и нет вовсе гида? Сидит спереди какой-нибудь залётный бродяга, который морочит всем голову…

***

Шофёр показывает вверх: «Цфат». Я вновь включаю свою старушку-видеокамеру, которая совсем недавно старательно снимала Изреельскую долину. Город еле различим над нами, но автобус уверенно поднимается к нему, описывая в горах непонятные зигзаги. Далеко внизу синеет Кинерет – огромное озеро, кажущееся инопланетным. День заканчивается.

Я устраиваюсь с видеокамерой рядом с шофером, переговариваясь с ним о местной природе, а сам снимаю уже через лобовое стекло автобуса. Мне и в детстве нравилось место возле лобового стекла. Я упрямо не желал продвигаться внутрь российских жарких автобусов, завороженный мчавшейся на меня дорогой. Пассажиры толкают и ругаются, а я стою себе, вцепившись намертво в барьер, пока меня не обматерит шофер. А потом я вырос и переехал в страну, где в автобусах не толкаются, почти не стоят, и шоферы просты и спокойны, что библейские виды, проносящиеся мимо них.

Израиль маленький, и в то же время всегда кажется чуть больше своих размеров. И не только по причине своей малой заселённости, а ещё, например, из-за этих дорожных зигзагов. Как будто специально «нашпиговали» страну объездными путями. Вот и сейчас – Цфат уже перед носом, а автобус все кружит и кружит. И так почти с каждым городом. Израильтянин, когда говорит о городах своей страны, пытается придать им побольше объема и значимости. Слушающим навязывается какое-то излишнее уважение, будто речь идет о больших европейских городах и европейских расстояниях между ними. Нас – «русских» репатриантов — это забавляет, а я лично даже поначалу удивлялся «сверхбыстрым» получасовым переездам из города в город. Да и кто из «наших» поначалу не удивлялся!..

Всего полдня потребовалось, чтобы привезти музыкантов из одного конца страны в другой.

А потом я подумал, что, может, это даже и хорошо – вот так вот петлять среди Галилейских гор, чтобы успеть насладиться почти божественной природой этого места, успеть наснимать на свою «старушку» больше удачных кадров. Ведь мы въезжаем в Цфат уже под вечер, когда алое от августа солнце начинает прятаться за облака на серебристо-зелёном гористом горизонте, а напротив него вырисовывается огромная оранжевая луна, и я направляю камеру прямо туда, не боясь её «ослепить» здешними красотами. Она уже «привыкла» к причудам хозяина.

***

Цфат встречает нас редкой для израильского лета вечерней прохладой, пропахшей лесной хвоей – везде растут ливанские кедры и огромные кипарисы, которые будто упираются в почти осязаемое сумеречное небо. Под его янтарным светом город удивительно напоминает Иерусалим, только в миниатюре – те же белокаменные дома – но Цфат расположен лишь на одной горе, строения невысокие, улочки узкие, кое-где даже остались мощёные дорожки, транспорта мало, и автобусный внутригородской маршрут, похоже, тоже один.

В то же время, Цфат более «свободен» в своей ухоженности, по фасадам домов можно догадаться о дворовом виде, везде чувствуется какая-то небрежность, что, однако, гармонирует с природой. И ещё – в улицах Цфата прослеживается какая-то прозрачность и невесомость. Особенно когда над городом появляются первые звёзды…

Музыкальный распорядитель Феликс приводит нас в какой-то старинный дворик, оказавшийся двориком древней синагоги. Весь музыкальный «кагал» помещают в женское отделение. Разворачиваются бутерброды, расчехляются инструменты. Остаётся совсем немного до начала фестивального вечера. Музыканты спешат разыграться. Я тоже достаю свой электроорганчик и «разогреваюсь» на гаммах. Внезапно в синагогу залетает Феликс с приземистым мужичком-израильтянином, и, крикнув: «внимание!», несколько раз совсем «по-консерваторски» громко хлопает в ладоши. Оказывается, зовут израильтянина странно женским именем Мирьям, он – служка синагоги и говорит, чтобы все выходили заниматься на улицу, потому, что сейчас сюда придут молиться женщины.

Во дворе «клавишникам» нет условий для игры, и я просто прохаживаюсь взад-вперед, спеша надышаться и насладиться чудесным вечером. Зато несколько скрипачей и гармонистов спокойно переносят вместе со стульями свои занятия на свежий воздух и продолжают «пиликать», заставляя недоуменно оборачиваться заходящих в синагогу «религиозных». Под кипарисом располагается дуэт аккордеонистов – молодые супруги из Питера. Они упоённо «обкатывают» протестантского Баха – совсем «свежие», несколько месяцев в стране. Полуорганные звуки бесцеремонно проникают в открытые двери синагоги, и молящиеся кланяются усердней. В женской части рассеянно переглядываются. Но такая музыка не может не нравиться – пусть даже те и виду не подают. Если не прислушиваться, то она — музыка — тоже независима, играет сама по себе. А захочешь вникнуть, она тут же овладевает твоей душой. Но неужели они будут играть Баха и на клейзмерском фестивале? И вообще, что из себя представляет этот праздник? Жориных объяснений для меня недостаточно. Он только досадливо отмахивается: «Ай, оставь! Пойдём играть – разберёмся».

С другой стороны, все мы – «русские». Чего ещё от нас ожидать?..

Тем временем Феликс бегает со списком – кто, где и с кем играет. Я попадаю в пару к кларнетисту из Ашдода. Меня и Жорика это расстраивает. «У нас подготовлена программа, — говорю, – полмесяца учили!»

—  Какие программы? – брезгливо морщится Феликс, – Какие полмесяца?.. Приехал, отыграл, уехал! Здесь что тебе – концерт? Всё уже расставлено по спискам, по местам. Ты играешь с кларнетистом.

— Ладно, — машет мне рукой Жорик. – Пусть будет как есть.

Что ж, и на том спасибо…

Вечерний воздух вновь сотрясают консерваторские хлопки Феликса. Пора на фестиваль. Спустя несколько минут наша орава, наигрывая «Хаву Нагилу», шагает по узким улочкам города вниз – к шумной большой ярмарке, где идёт основное гуляние. Прохожие, увидев нас, веселеют, приветливо машут, желая хорошо отыграть. Кто-то пляшет, провожая до самой ярмарки. Мы не возражаем: это даже в чём-то помогает, поддерживает, настраивает на предстоящую игру.

***

Ярмарка шумит ребячьей толкотней и звуковой мешаниной от играющих тут и там музыкантов, популярных восточных мелодий, доносящихся из многочисленных ларьков. Всё расцвечено гирляндами ламп. Вокруг вообще много электрического света, кажется, пронизанного этой праздничной весёлостью. Многие гуляют семьями, останавливаясь возле музыкантов, и просят сыграть на заказ. А музыканты играют чёрт те что. Всё, что угодно, только не клейзмерское. Может, это и хорошо, только зачем надо было его называть «клейзмерским», да ещё и фестивалем?

Кларнетиста и меня пристроили к небольшому ларьку недалеко от главной площади. Из ларька протянули электрический шнур для моего органчика, и кларнетист спросил: «Что будем играть?». В двух словах я поведал о нашем с Жориком материале. Кларнетист кисло заулыбался: «Та надоело! Каждый год одно и то же. Это везде играют. Давай что-нибудь другое. Из советского репертуара. Или цыганское».

Вот и приехали. К фестивалю готовился, серьёзно готовился – заучивал всё еврейское, клейзмерское. Беспокоился относительно трудных кусков в паре пьес. А тут нате вам – то Баха вовсю «гоняют», то русские романсы, то советскую эстраду.

— Как хочешь, — отвечаю вяло. Захотелось напиться.

***

Первый вечер «нашего» фестиваля завершился. Музыканты разъехались по своим городам. Вернутся завтра, после обеда. Я же решаю остаться, переночевать в синагоге. Ко мне подходит Мирьям с большой связкой ключей: «Играешь? А сыграй «Хаву Нагилу!». Я нехотя подключаю орган. Мирьям, не дожидаясь, когда начну играть, хвастает, что к нему приходит румынская проститутка. Обещает привести ко мне, хоть и не прошу. Затем Мирьям предупреждает, чтобы я в четыре утра покинул женскую часть – сюда придут молиться, и уходит, звякая ключами. Наступает ночь.

В синагоге мяукает сидящая где-то взаперти кошка и весело звякает телефон. Засыпаю уже глубокой ночью, и мне снится спасительное: кошка, вдруг престав мяукать, снимает трубку и отвечает на звонки. Просыпаюсь уже тогда, когда в мужской части молятся. Из женщин так никто в четыре часа и не пришел. Нет и сейчас — в шесть.

***

Следующий день во многом был похож на вчерашний. Утром служка Мирьям удивлённо спросил, кто я такой. Я напомнил. «А, да-да! – музыкант… Играешь? А сыграй «Хаву Нагилу!». Но ни слова о румынке.

После обеда приехали все музыканты и стали опять «пиликать». Чувствуют себя более уверенно, привычно. Деловито расхаживают по двору, «травя» друг другу музыкальные анекдоты. А вечером игра — и домой…

***

Наш автобус возвращается в Тель-Авив. Не знаю, как все, но я оставляю Цфат в непонятном настроении – будто не долюбил девушку. Дело, конечно, не в той румынке. Просто… Жорик спит рядом в кресле, подложив свой футляр со скрипкой под голову. Ему все равно – не впервой так ездить, он уже привык. «Ай, ладно! – привычно махнул бы в ответ рукой, если бы не спал, – оставь, мол! Относись полегче к халтурам…». А у меня, наоборот, разыгрались чувства. В том числе – и неясная обида на что-то… «Да ладно! – махнул я тоже рукой своим думам, проехали, ничего не поделаешь. Да и с чего такого серьёзного портиться моему настроению? Ни с чего! Всё вокруг чудесно! Даже вон – над Цфатом, который мы только что покинули, дают фестивальный салют. И очень красивый. Разве не подарок судьбы?..».

— Это салют в честь того, что мы уезжаем!» — истерично хохотнул Феликс. Ему досталось самое трудное. Но я почему-то уверен, что устал больше, чем он. Да. Ехать в компании «русских» клейзмеров – это тебе не экскурсия. По крайней мере – нет искусственной бодрой ухмылки того «пустынного» гида.

Поделиться:


Аркадий Щерба. Рассказы.: 1 комментарий

  1. Как хорошо написано! Ярко, просто и чисто. Не первый раз уже читаю эти рассказы, но всякий раз оторваться от них невозможно — так хороши!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *